Реферат: Последняя повесть Лермонтова
6
Вторая главка повести начинается городским пейзажем, в
котором иногда видят следы «гоголевской манеры» и предвестие «натуральной
школы». Можно думать, что Лермонтов следует здесь и традиции Бальзака и его
последователей [43]. Подобные же описания мы находим в «Княгине Лиговской». В
концентрации «физиологически грубых» деталей, неоднократно осужденных в
многочисленных критических статьях, есть нечто от демонстрации. В свою
пейзажную зарисовку Лермонтов свободно вводит обязательного «чиновника» в
хлопающих калошах, грязные дома, рыжие полости саней извозчиков, наконец, «шум
и хохот в подземной полпивной лавочке», откуда выталкивают «пьяного молодца в
зеленой фризовой шинели и клеенчатой фуражке» (6, 356). Весь этот «низкий быт»
погружен в атмосферу туманного ноябрьского утра, с мокрым снегом и подчеркнуто
тусклой цветовой гаммой: лица прохожих «зелены», отдаленные предметы,
полускрываемые туманом, кажутся «какого-то серо-лилового цвета».
Городской пейзаж «Штосса» при внешней его
«физиологичности» и приземленности насквозь субъективен. Он увиден глазами
болезненно восприимчивого Лугина, как бы вырывающего отдельные эпизоды и
предметы из общей картины и рассматривающего их словно сквозь увеличительное
стекло. Туман, окутывающий улицы, скрадывающий очертания предметов, незнакомая
часть города - все это признаки «чужого места», скрывающего тайну. «Чужим» и
жутким становится также знакомое и привычное. Литература «тайн и ужасов» знает
этот прием - «Verfremdung» - «остранение», но в специфической функции создания
атмосферы таинственной угрозы [44]. Лермонтов пользуется им с необыкновенным
мастерством. В «чужом месте» субъект выпадает из сферы привычных, ориентирующих
его связей, и это происходит тем естественнее, что продолжает действовать уже
заявленная мотивировка - «ипохондрия» Лугина, его повышенная нервозность.
Нежелание проезжего извозчика ответить Лугину на вопрос о Столярном переулке, -
нежелание, легко объяснимое леностью или пренебрежением, кажется ему
«странным», и это есть знак разрушения коммуникативных связей. И вместе с тем в
повести уже возникли два субъективных плана: реальный и ирреальный. Оба они
равноценны. Не забудем, что разыскивается мистически подсказанный «Штосс», и
разыскивается он в самой гуще реальной, сниженной, «теньеровской» петербургской
действительности.
Одновременно с разрушением «нормальной», эмпирической
коммуникативной сферы возникает «вторичная коммуникация», интуиция, внутренний
голос: «...что-то ему говорило, что он с первого взгляда узнает дом, хотя
никогда его не видал» (6, 357). Эта вторичная коммуникация великолепно
материализуется доской без надписи на искомом доме.
Отсутствие надписи есть маркирующий признак, и в нем
снова сталкиваются две сферы - реальная и ирреальная. Сама по себе доска без
надписи не есть что-либо необычайное, в особенности для дома, только что
проданного новому хозяину. Но читатель (и слушатели) повести уже привыкли
«остранять» предметы: суггестивность определилась как основной прием
повествования.
Дом таинственного Штосса, внешне не отличающийся от
остальных, - особый дом. Он не имеет номера, т. е. не занимает места в ряду
прочих домов. Он наделен «атрибутом отсутствия», отрицательным признаком, как
Петер Шлемиль, не имеющий тени, или герой повести Гофмана, потерявший свое
отражение. Тем самым он становится таинственным и жутким, - варьируется прием
«Verfremdung». Он принадлежит хозяину, не имеющему имени, т. е. реального
существования, - как мы увидим далее, «Штосс» - имя иллюзорное, не настоящее,
каламбурное.
Таким образом, место действия определяется как
«таинственный дом». Лермонтов вводит своего читателя в русло определенной
традиции, а именно традиции литературы тайн. Совершенно безразлично, сделано
это сознательно или нет. Функционально «замок» классического романа ужасов
равноценен уединенному «дому с привидениями». Гофмановский «Пустой дом» («Das
ode Haus», 1817), например, построен в значительной мере на этом мотиве.
Ближайший источник мотива здесь, по-видимому, неуловим, да он и несуществен.
Важно установить его наличие.
Под воротами «таинственного дома» разгребает снег
дворник. В его беглой зарисовке вновь ощущается манера «физиолога-натуралиста»:
дворник - «в долгополом полинявшем кафтане, с седой давно небритой бородою, без
шапки и подпоясанный грязным фартуком» (6, 357). Лугин вступает с ним в
разговор, который мог бы служить довольно ярким примером тяготения автора к
формирующейся «натуральной школе» [45], если бы за буквальным смыслом его слов
не скрывался иной, понятный только Лугину; дворник же дает ему неосмысленный,
сырой, но весьма выразительный материал: « - Чей это дом? - Продан! - отвечал
грубо дворник. - Да чей он был. - Чей? - Кифейкина, купца. - Не может быть,
верно Штосса! - вскрикнул невольно Лугин. - Нет, был Кифейкина, а теперь так
Штосса, - отвечал дворник, не поднимая головы» (6, 357).
Разговор строится внешне по обычной логической схеме:
Лугину известно, что это дом Штосса, дворник как будто его дезинформирует,
Лугин возмущается, дворник объясняет, что в доме сменился хозяин и Штосс стал
владельцем лишь с недавнего времени. Однако очевидно, что эта коммуникативность
насквозь ложна, так как поведение Лугина в бытовом смысле неадекватно, равным
образом как его собственная речь и восприятие чужой. Лугин не знает, чей это
дом, и его предположение, что хозяином должен быть некий, возможно, и не
существующий «Штосс», ни на чем не основано, кроме как на слуховой
галлюцинации. Это полубезумное предположение дворник совершенно эпически
подтверждает и, более того, сообщает, что мифический Штосс - не прежний, а
настоящий хозяин дома, купивший его у купца Кифейкина. Помимо своей воли и
бессознательно дворник, только что описанный в «теньеровском» бытописательном
ключе, втягивается в тот же мир ирреальных отношений, которому принадлежит и
Штосс, и таинственный голос Лугина, и сами его психика и поведение.
Мотивированность ответных реплик дворника Лугину случайна, и случайность эта
таинственна. Эта таинственность существует для читателя и для Лугина; дворник
не ощущает ее. Однако дело меняется, когда речь заходит о «27 нумере». Здесь
«нечисто», и дворник это знает; он не подозревает лишь о фатуме, который влечет
Лугина к этому месту. Рассказ его об истории странным образом пустующей
квартиры - это обычное для «романа тайн» предвестие, но осложненное всей только
что рассмотренной ситуацией.
Далее развертывается интерьер - комнаты со следами
разрушения, имеющие «несовременную наружность», с овальными зеркалами в рамках
рококо, с мебелью со стершейся позолотой. Это хорошо известный интерьер дома с
привидениями, непременный сюжетный мотив классического «романа тайн»,
возрожденный французской «неистовой словесностью». Русской литературе он был
известен еще со времени широкой популярности Радклиф и утвердился в ней в
разных вариантах и модификациях: замка западноевропейского образца («Вечер на
Кавказских водах в 1824 году» А. Марлинского, 1830), старорусской усадьбы
(«Латник» А. Марлинского, 1831). В «Сказке для детей» Лермонтов живописал
подобным же образом петербургский дом, с запущенными залами, с длинными и
бесцветными отражениями в зеркалах и неясными шорохами в отдалении: «То были
тени предков - или мыши!» (4, 179). Такой же «дом с привидениями» появлялся в
«Саламандре» Одоевского: старобоярский московский особняк, где на стенах
«рассыпаны» княжеские гербы и висят фамильные портреты. В «Штоссе» -
последовательное снижение: в таинственном доме - «четыре комнаты и кухня»,
сосновый пол выкрашен под паркет, лестница «довольно грязна», на обоях по
зеленому грунту изображены красные попугаи и золотые лиры. Это не историческая
«руина», а запущенная нежилая квартира средней руки. Но в ней есть один уже
прямо таинственный аксессуар - портрет.
7
Мотив портрета в «Штоссе» неоднократно привлекал к
себе внимание, и нам придется говорить о нем подробнее. Как и некоторые другие
мотивы и детали повести, он был намечен уже в «Княгине Лиговской». В портрете
Лары, украшавшем кабинет Печорина, «мысль художника сосредоточилась в глазах и
улыбке», «более презрительной, чем насмешливой» (6, 128). По той же схеме
описан портрет старика в «Штоссе»: он был писан неопытной рукой и в целом плох,
- только в линии рта заключалась «страшная жизнь», «неуловимый изгиб,
недоступный искусству», «придававший лицу выражение насмешливое, грустное, злое
и ласковое попеременно» (6, 359). В описании этом мы узнаем популярнейший мотив
«оживающего портрета», хорошо знакомый русскому и западному романтизму, - от
«Мельмота-Скитальца» до «Портрета» Гоголя. Все портреты такого рода имеют
сверхъестественный признак, обеспечивающий оригиналу посмертное бытие: «жизнь»
сосредоточивается чаще всего в глазах. Как должен был функционировать в
«Княгине Лиговской» портрет Лары, мы не знаем; в «Штоссе» описание сокращено,
но функция прояснена. Портрет изображает старика - хозяина дома, с призраком
которого Лугин сядет играть в штосс.
Этот портрет в повести дублирован. Его набрасывает
Лугин в первую ночь, когда остается один в нанятых комнатах. Он рисует, испытав
перед этим род нервного пароксизма, и бессознательно воспроизводит портрет
старика, висевший против него. «Сходство было разительное» (6, 362). В этот
момент слышится скрип двери, ведущей в пустую гостиную; дверь отворяется сама -
и появляется старик.
Две мотивировки снова идут рядом. Ночное уединение в
сочетании с болезненным состоянием и обостренной фантазией создают
психологические предпосылки к галлюцинации. С другой стороны, то, что
бессознательно делает Лугин, есть акт «вызова духа», появляющегося как раз в
полночь, - традиционно установленное время для привидений, - причем в ночь со
вторника на среду, - в день, обозначенный на портрете, - «середа».
Эта сцена, как и самое описание старика, является, как
можно думать, также в окружении ассоциаций, понятных слушателям Лермонтова.
Одна из них намечена в уже неоднократно цитированных нами «Письмах к
Ростопчиной» Одоевского. Одоевский рассказывал, как однажды в полночь в
собственном кабинете он услышал «шелест шагов»; «он походил на медленное
шарканье больного человека; словом, это были точь-в-точь такие шаги, каких
можно ожидать от привидения» [46]. Звуковая картина в «Штоссе» довольно близка
этому описанию: «За дверьми послышался шорох, как будто хлопали туфли
<...>. Когда дверь отворилась настежь, в ней показалась фигура в
полосатом халате и туфлях: то был седой сгорбленный старичок; он медленно
подвигался, приседая» (6, 362). Одоевский сообщал далее, что слышанные им звуки
были акустическим эффектом, произведенным в комнате плеском воды, но человек больной,
пораженный какой-нибудь потерей или наделенный «пламенным воображением» (а
именно таков лермонтовский Лугин), мог бы путем самовнушения убедить себя в
существовании призрака.
Другой ряд ассоциаций, как можно думать, был подсказан
Жуковским. В 1838 г. в «Современнике», в одном томе с лермонтовской
«Казначейшей», печаталось его «Письмо из Швеции» - плод реальных впечатлений,
преобразованных в полупародийную литературную новеллу. Жуковский рассказывал,
как в замке Грипсгольм ему отвели для ночлега комнату, посещаемую привидениями,
и как «образчик» их он усмотрел в некоей замковой «гостье», избравшей его
предметом своего особого внимания - это была «бледная фигура с оловянными
глазами, которые тускло светились сквозь очки, надвинутые на длинный нос»; она ушла
так «тихо и медленно, что, казалось, не шла, а веяла». Он заканчивал свой
рассказ описанием глубокой ночной тишины в его комнате, от которой шел узкий
каменный коридор, веявший «сыростию могилы»; на потайной двери висел портрет,
«на который нельзя взглянуть не содрогнувшись: лицо как будто какого-то старика
- но какие черты его? и видишь их, и нет; зато поражают тебя глаза, в которых
явственны одни только белки, и эти белки как будто кружатся и все за тобой
следуют». В этом письме есть еще одна точка сближения со «Штоссом»: оно
обрывается на кульминации напряжения. «Что же? Я подхожу к своей постели... Но
мне надобно оставить перо до следующего письма, в котором доскажу, что
случилось со мною в замке Грипсгольме» [47].
Любопытно, что и та, и другая сцены - бытовые,
анекдотические и связанные с реальными лицами. То, что «Штосс» соприкасается с
ними, вряд ли случайно. Как мы пытались показать выше, повесть Лермонтова
намеренно обнаруживает свою связь с бытовой, внелитературной сферой, с устным
кружковым анекдотом, - и в этом заключается часть ее литературного задания.
Элемент пародийного снижения, заключенный в рассказе Жуковского, также
оказывался близок лермонтовскому замыслу, и, можно думать, Лермонтов им
воспользовался.
Вместе с тем, как и очерк Жуковского, «Штосс» далеко
перерастал рамки устной новеллы и впитывал в себя литературные мотивы,
подвергшиеся трансформации. Часть их, как мы имели случай заметить, ведет к
ранней прозе Лермонтова. Физический облик привидения - «серые мутные глаза,
обведенные красной каймою», глядящие «прямо без цели» (6, 362, 363), - отчасти
напоминает портрет старухи нищенки в «Вадиме» (глаза ее - «два серые кружка,
прыгающие в узких щелях, обведенных красными каймами», - 6, 55). Фигура его во
время волнения «изменялась ежеминутно, он делался то выше, то толще, то почти
совсем съеживался» (6, 363), - так происходило с гротескным «принцем пьявок» в
гофмановском «Повелителе блох» и таким же образом, даже текстуально близко,
описан призрак в «Саламандре» Одоевского: тень, похожая на человеческую фигуру,
образ которой «беспрестанно изменялся», меняя свою форму; «тут было подобие
головы, рук, которые то вытягивались, то сжимались, как фигуры на оптических
картинах, известных под названием „аморфозных“» [48]. Но призрак у Лермонтова не
бесплотен; его гротескно-натуралистическое изображение противостоит изображению
Одоевского и скорее ближе к тому, какое давал Жуковский: «бледное и длинное»
неподвижное лицо, «серые мутные» глаза вызывают в памяти облик унылой особы из
замка Грипсгольм, с ее длинным носом и «оловянными» глазами. Как и в других
случаях, Лермонтов свободно объединяет разные источники и параллели,
растворяющиеся в общей амальгаме; господствующая тональность изображения -
ироническая и гротескно-натуралистическая, перерастающая затем в «жуткую».
Лугин «столбенеет» под «магнетическим влиянием» глаз старика (6, 364), однако
особенность ситуации в том, что выходец с того света вступает с ним в
естественные, бытовые взаимоотношения и самым своим обликом и поведением
наполовину принадлежит бытовой сфере.
Именно в этом месте рассказа возникает ключевой
каламбурный диалог, в котором, как в миниатюре, сконцентрировались общие
стилевые тенденции повести. Тщетно борясь с нарастающим волнением, Лугин
требует от старика разрешения опутавшей его тайны. Имя «Штосс» уже было
подсказано ему таинственным голосом, и болезненно напряженное сознание
продолжает деформировать действительность, устанавливая в ней некие
внелогические связи, как это мы видели в сцене с дворником. На этот раз Лугин случайно
попадает на имя Штосса; каламбур включается в систему роковых совпадений и из
забавного становится страшным. Над этой сценой Лермонтов работает специально,
ища наиболее естественного психологического и речевого контекста. Он пробует
варианты: «Как ваша фамилия?», «Как вас зовут?». Собеседник должен
переспросить, не поняв или не расслышав вопроса: «Что-с?» - что в свою очередь
воспринимается как ответ. Уже после чтения повести Лермонтов вернулся к этой
сцене. По-видимому, сложившийся вариант он ощущал как искусственный: в нем не
было передано смятение Лугина, который мог принять вопрос за ответ только в
состоянии крайнего нервного напряжения. В записную книжку, подаренную ему
Одоевским, Лермонтов вписывает вариант, содержавший оптимальное решение: « - Да
кто же ты, ради бога? - Что-с? - отвечал старичок, примаргивая одним глазом. -
Штос! - повторил в ужасе Лугин» (6, 623).
Эта сцена едва ли не более всех прочих настраивает
читателя на рационалистическое объяснение всего сюжета как порожденного больной
фантазией ипохондрика и в то же время яснее, чем другие, показывает
ограниченность такого толкования. Вторая действительность, не отделенная от
реальной, но сквозящая в ней, строго мотивирована; иррациональный сюжет
развивается в рациональном с неумолимой, зловещей последовательностью.
Лермонтов, конечно, сознательно представляет его как крепнущую в Лугине
навязчивую идею, но ведь именно благодаря этой идее Лугин превращается в
трагическую фигуру, вызывающую авторское и читательское сочувствие. Фантастический
мир, в котором теперь живет Лугин, фатален и страшен, но он значителен, и,
конечно, более значителен, чем реальный мир светских салонов и «петербургских
углов». Он составляет основное содержание лермонтовской повести, и именно
поэтому мы не можем вслед за многими авторитетными исследователями считать ее
произведением антиромантическим, где фантастика подлежит снятию и отрицанию.
Дело обстоит прямо противоположным образом: в «Штоссе» не фантазия
оборачивается реальностью, а реальность, грубая, эмпирическая, чувственно
ощутимая, скрывает в себе фантастику, и в этом мы видим основное литературное
задание Лермонтова. Такое толкование поддерживается, между прочим, и сюжетным
построением отрывка. Дело в том, что в нем оборвана одна очень важная сюжетная
линия, которая показывает нам, что «Штосс» не мыслился исключительно как
повесть о художнике. Она связана с мотивом портрета.
8
При всей своей близости к сюжетным мотивам «Мельмота»
или «Портрета» Гоголя лермонтовский «Штосс» отличается от них одной
существенной особенностью как раз в трактовке «оживающего портрета». Если у
Метьюрина и Гоголя портрет действительно оживает, то у Лермонтова он не
оживает; более того, он не может ожить, так как не тождествен оригиналу в
нынешнем его состоянии. Он изображает человека в расцвете сил - «лет сорока»,
«с правильными чертами, большими серыми глазами» (6, 359). Привидение - тот же
человек, но одряхлевший и опустившийся. Между ним и портретом лежит целый этап
биографии. Это биография игрока, - профессионального и, быть может, не чуждого
шулерства. Пальцы, унизанные перстнями, табакерка «необыкновенной величины»,
изображенные на портрете, - аксессуары игрока; тяжелая табакерка с двойным дном
использовалась в «игре наверняка» [49]. Один из игроков в «Маскараде» - Трущов
- появляется с табакеркой (5, 280). На детали костюма, по которым безошибочно
узнается игрок, Лермонтов обращал внимание в «Герое нашего времени» (6, 265).
Итак, в повести фиксированы два момента в истории
старика. Один обозначен портретом, на котором вместо имени художника написано
«середа». Второй застает Лугин, - и первая встреча с призрачным стариком, когда
художник впервые играет в штосс на его дочь, также происходит в среду. Вообще
старик играет только в среду; требование ежедневной игры создает ему какие-то
неудобства. Между первым и вторым моментами - временной разрыв, лакуна; она
была заполнена событиями, очевидно содержавшими некую мотивировку сложившейся
ситуации.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|