Курсовая работа: Самоцензура и русская интеллигенция: 1905-1914
* * *
Кризис
внутри партии эсеров был вызван разоблачением в 1908 году Евно Азефа -
руководителя боевой организации эсеров, террористического крыла этой партии и
ее элиты. Азеф еще до революции был агентом полиции [20]. И авторы
"Вех", и некоторые русские писатели, сочувствовавшие их взглядам,
ссылаясь на дело Азефа, писали, что самоцензура до такой степени притупила
нравственные чувства левых, что они утратили всякое представление о мотивах
человеческого поведения [21].
В
своем ответе "Вехам" эсеровские руководители, естественно, не
упоминали о деле Азефа, но по их воспоминаниям видно, что они приходили к
сходным выводам. По словам лидера партии Виктора Чернова, после разоблачения
эсеры почувствовали, что потерпели нравственную катастрофу [22], и отнеслись к
этому столь серьезно, что в 1912 году основали журнал "Заветы",
посвященный вопросам революционной морали. Чернов задал направление дискуссии
тремя статьями, где заявил, что многие покинули партию из-за разочарования в
тактике, применявшейся в 1905 году. "Нравственно нечистые" элементы,
которые появились в рядах левых, писал он, поощрялись тенденцией подмены
нравственного критерия соображениями политической выгоды. Поэтому тех, кто использовал
шантаж, воровство и грязные убийства для достижения поставленных целей,
следовало критиковать не просто за то, что "они просчитались в
политической арифметике", а за то, что "они пали морально".
Заявив, что "движение, игнорирующее душевный склад и моральную физиономию
членов... всегда рискует обанкротиться" [23], Чернов выступил за
возрождение социалистической нравственности, черпая вдохновение - как и
марксисты-ревизионисты - в тех течениях мысли, которым русский социализм
традиционно был враждебен. Рассматривая вопрос о соотношении цели и средств
(концентрированным выражением которого стала проблема политического терроризма)
в свете противоположных учений о насилии Ницше и Толстого, он пытался как бы
проложить между ними средний путь. В журнале его размышления на эту тему
появились одновременно с главами сочинения, которое сыграло центральную роль в
развернувшемся споре. Я имею в виду полуавтобиографическую повесть Бориса
Савинкова - террориста из числа бывших коллег Азефа.
В
1909 г. Савинков опубликовал небольшую повесть "Конь Бледный" в
либеральном журнале "Русская мысль". В качестве второстепенного
художественного произведения неизвестного декадентского автора (оба сочинения
печатались под псевдонимом) эта повесть не вызвала особого интереса критики, но
ко времени появления в "Заветах" в 1912 году его романа "То,
чего не было" подлинное имя автора уже стало известно и "Конь
Бледный" был переиздан. Оба произведения рассматривались как яркая
иллюстрация кризиса, постигшего эсеровских интеллектуалов, и широко обсуждались
в ходе дискуссии о моральном облике героя-революционера, в которой табу на
самокритику среди левых было впервые нарушено.
"Конь
Бледный" был беспощадным разоблачением мифа о монолитном герое. Его
главный персонаж - террорист - изуродован грубым рационализмом. Равнодушный к
судьбе жертв и своих товарищей, он оказывается в изоляции, облегчаемой лишь его
поклонением насилию как утверждению личной власти. Подобно Ставрогину
Достоевского, обремененный безграничной свободой и мучимый смутным сознанием
вины, он в конце концов кончает самоубийством. Самоубийство (едва
замаскированное искупление своего преступления) совершает и второй террорист,
убежденный христианин религиозные и нравственные инстинкты которого также
восстают против рационализма, внедренного в него с детства и - как он заявляет
- отравившего ему душу.
В
романе Савинкова, посвященном партии, деморализованной после утраты веры в свою
неуязвимую чистоту, проблема права на убийство ставится а контексте уже более
широкого исследования революционной мистики и ее влияния на человеческую
психику. Его герой, принадлежащий к партийной элите, больше не может мириться с
притязанием партии на высший суд в вопросах морали и пытается обрести
независимую позицию, но внезапно понимает, что находится во власти собственной
идеологии. Добровольный отказ от связей и опыта вне партийного круга лишил его
способности критически оценивать то, в чем он сомневается. В поисках
нравственной независимости он признает, что самоцензура была одновременно самообманом.
Когда к нему приходит его товарищ, чтобы узнать, как партия оправдывает
терроризм, он советует ему искать это оправдание в себе, чувствуя, что впервые
за много лет "он осмелился сказать правду". Смятение савинковского
героя граничит с отчаянием, что приводит автора фактически к тому же выводу,
что и Чернова: разрушение революционной мистики ставит вопросы, на которые не
так-то просто ответить.
Ироническое
название, которое Савинков дал своему роману, не повлияло на ту часть левых,
которые продолжали считать, что партия эсеров грубо нарушила правила
самоцензуры. Максим Горький, возмущенный помещением романа в номере
"Заветов", где был напечатан его рассказ, порвал из-за этого все
отношения с журналом, а много лет спустя назвал Савинкова "социальным вырожденцем"
в духе "человека из подполья" Достоевского [24]. Со своей стороны,
"22 друга и сторонника партии СР", подписавшие письмо протеста
издателям, также заявили, что "этот роман является крайне неверной
картиной пережитого Россией движения, тенденциозно освещенной, с совершенно
чуждой нашему направлению точки зрения" [25].
Издатели
ответили, что хотя, возможно, Савинков и ошибается, но он искренен, и,
следовательно, лучше спорить с ним, а не затыкать ему рот или заставлять
печатать роман в журналах, враждебных движению. Что исключение его из партии
(на чем настаивали оппоненты) противоречило бы традиции свободомыслия и критики
[26]. Однако нападавшие на журнал слева иначе смотрели на свои традиции: как
выразился Ленин, защита Черновым свободы мысли есть "ренегатство
запутанное, трусливое, увертливое и тем не менее систематическое" [27].
И
все же большинство откликов на публикацию повести и романа свидетельствовали о
том, что к 1912 году число отступников среди левых выросло. Самокритика
эсеровских руководителей была явным следствием внутрипартийного давления, с
которым уже нельзя было не считаться. По их воспоминаниям видно, что
изображенные Савинковым характеры с их потрясенным сознанием отнюдь не были
выдумкой, а довольно точно соответствовали своим прототипам - видным членам
партии [28]. Террористы-интеллектуалы той эпохи (некоторые из них учились в
немецких университетах) близко соприкасались с новыми течениями в философии, и
один из них, в частности, вспоминал, что они много и серьезно обсуждали вопрос
о праве убивать в свете неокантианства [29]. Такие люди, естественно,
приветствовали публичное обсуждение своих проблем.
Появившиеся
в печати многочисленные отклики отражали - за небольшим исключением - веру в
то, что пришло время отринуть миф о монолитном герое и раскрыть нравственные
противоречия, порождаемые революционной деятельностью. Плеханов назвал
появление этих сочинений "крупным литературным событием" [30].
Большинство критиков (от либералов до крайне левых) расценивали эти сочинения
как отражение интеллигентского разочарования в миросозерцании слишком
упрощенном, чтобы соответствовать современным событиям. Исключение составляли
большевики, а также часть возглавляемых Плехановым марксистов, которые, выражая
симпатию героям Савинкова, считали, что их проблемы могли бы быть быстро решены
при правильном понимании исторического процесса [31]. Либеральные критики
особенно приветствовали тот факт, что левые пробуждались от десятилетий
самогипноза, искали контактов с миром, интересовались запретной мыслью, чтобы
найти решение вопросов, существование которых, по их мнению, до этого попросту
отрицалось [32]. При этом они подчеркивали, что вновь открытое радикалами
сознание конфликта между их разумом и нравственными инстинктами отнюдь не было
(вопреки упованиям "веховцев") прелюдией к массовому выходу из рядов
левых, а выражало скорее здоровую потребность вернуть себе видение реальности
за пределами партии и ее ближайшими целями; такое развитие было сочтено
насущным для нравственного здоровья каждого революционера и движения в целом.
Критики же внутри самой партии социалистов-революционеров видели в этом явлении
несомненный признак нарождения нового гуманизма, который мог стать важным
противовесом крайним движениям среди социал-демократов [33]. Один из наиболее
проницательных либеральных критиков С. Адрианов, писавший в "Русской
мысли", говоря о значении повести "Конь Бледный", отмечал, что
оно состоит в изображении самоистязаний, которые начинаются, когда личность
превращает себя в орудие осуществления идеала. Тогда, по его словам,
"насилуется
ценнейшее в составе человеческой личности, убивается то самое, во имя чего
поднят был меч. Борясь против тирании в жизни, человек создает тиранию в своей
душе - подавление одной части своего "я" другою. Внутри человеческой
личности происходит тот же ужас, который происходит в обществе, нравственно
раздавленном тиранией): разобщаются и развращаются и угнетатель, и
угнетаемый... раздробленные и изуродованные части, бессильные действовать
координированно и целесообразно, вступают (в этот момент) в хаотические,
самоубийственные конфликты, и организм исчезает из мира живых в тяжких муках
неисцелимого бессилия и беспросветного отчаяния" [34].
Это
описание воздействия самоцензуры может показаться поэтической вольностью, но для
террористов из Боевой Организации оно звучало как точная зарисовка переживаний
многих замученных мужчин и женщин, которые, как свидетельствуют воспоминания
уцелевших, стремились к смерти не как к мученичеству, а как к неизбежной
расплате за долгожданное освобождение от неразрешимых проблем.
В
ходе обсуждения сочинения Савинкова часто сравнивали с произведениями других
современных ему писателей - особенно Леонида Андреева и В. Вересаева. Хотя на
стиль и содержание, в частности, сочинений Андреева, сильно влияло
декадентство, он сумел сохранить дружбу с Горьким и критиками радикального
направления, которые, не одобряя его пессимизма, признавали в нем, тем не
менее, яркого выразителя настроений прогрессивной интеллигенции. А Р.
Иванов-Разумник даже сравнивал его роль в литературе со значением Чехова и
Горького на рубеже столетий, поскольку считал, что Андреев проложил путь
современному осмыслению творений Достоевского с их "вечными карамазовскими
вопросами" [35]. Многие рассказы и пьесы Андреева - это прямое или
аллегорическое изображение нравственного смятения левых после 1905 года. Всегда
быстро реагировавший и откликавшийся на интеллектуальную моду, после появления
"Коня Бледного" он опубликовал собственный
"террористический" роман, герой которого Сашка Жегулев разрешает
мучающую его проблему примирения цели и средств обычным тогда для террористов
путем: представив свою будущую смерть в ходе теракта как форму искупления за
совершенное убийство [36].
Снискали
похвалу левых критиков, также увидевших в нем честного и объективного летописца
взглядов и настроений интеллигенции, и сочинения марксиста В. Вересаева
(практикующего врача и члена социал-демократической партии) [37]. В середине
1890-х гг. Вересаев начинает писать серию романов, в которых радикалы-интеллигенты,
вынужденные из-за идейного кризиса народничества пересматривать свои идеалы,
все яснее осознают ограниченную роль разума в человеческом поведении [38].
Обращаясь к современным философским и психологическим идеям, они исследуют
запретную сферу иррационального и подсознательного. Для героя его первого
романа столкновение с этой сферой кончается трагически: в ужасе от открывшегося
ему хаоса он убивает себя. Более отважные герои двух последующих его сочинений,
знакомые с идеями Эдуарда фон Гартмана, Анри Бергсона я других мыслителей,
продолжают тем не менее начатое, чтобы, как замечает один из них, собрать
воедино собственную личность и прийти к социальной этике, соответствующей
опытным данным. Эти попытки, хотя и носят оптимистический характер, также кончаются
безрезультатно. Но замысел автора читателю был ясен. Писатель явно стремился
ограничить притязания догмы на истину в вопросах, имевших принципиальное
жизненное значение.
В
годы, последовавшие за революцией 1905 года, в либеральных, а иногда и в радикальных
журналах появлялись и другие произведения, изображавшие зараженных сомнениями
революционеров [39]. Сами по себе эти сочинения, ни одно из которых не
приобрело такой скандальной известности, как савинковские, могли бы сегодня и
не вызвать интереса, но вместе с названными они, безусловно, расширяют наше
видение того, как русская интеллигенция в целом осознавала урон, нанесенный ей
тиранией догмы. Многие не хотели более господства над своей личностью
идеологических верований и штампов и пытались, как выразился один критик,
сохранить что-то лично для себя [40], узаконить проявление тех импульсов,
выражение которых раньше было запрещено, исследовать закрытые прежде области
опыта в попытке создать из разрозненных элементов своей психики цельный нравственный
облик.
Таким
образом, накануне 1-ой мировой войны то моральное и психологическое давление,
которое породило интеллигентскую традицию самоцензуры и литературную цензуру,
ее поощрявшую, явно ослабело. Однако, судя по протестам, адресованным в журнал
социалистов-революционеров, было очевидно, что самоцензура еще имела сильных
защитников, и самым активным из них был Максим Горький. Обе стороны столкнулись
в 1913 году во время дискуссии вокруг попытки Горького удалить
"Бесов" Достоевского из репертуара Московского Художественного
театра.
* * *
Горький
- самый значительный из писателей, отождествлявших себя с крайними левыми, -
считал в те годы, что кризис самосознания интеллигенции может быть преодолен
лишь на путях возвращения ее к традиционному идеалу. Между революциями 1905 и
1917 гг. он потратил много сил, пытаясь оживить традицию социальной критики в
литературе (которая после своего взлета в 1860-е гг. постоянно теряла высоту),
и вновь провозгласил необходимость замены "сложных" и склонных к
созерцанию персонажей "лишних людей" монолитными положительными
героями. Отвечая (подобно Белинскому и его последователям) на вопрос, почему
русская литература не смогла создать образ положительного героя, Горький
заявил, что это отражает две родственные болезни русской жизни:
"карамазовщину" и "каратаевщину". Садизм Федора Карамазова
и мазохистский фатализм Платона Каратаева воплощают в себе "восточные
начала", господство которых, по его мнению, и определило варварскую
историю страны. Выдвигая эти характеры на первый план, возвеличивая страдание и
смирение, два величайших писателя России, по словам Горького, нанесли огромный
вред своей стране. Мистицизм и пессимизм современных писателей также идут в
русле этой традиции: "Вся наша литература - ...апология пассивности" [41].
В
целом русская литература, подчеркивал пролетарский писатель, не смогла сыграть
свою социальную роль, которая определялась им как "воспитание"
демократии и развитие "духовной энергии людей" [42] на путях служения
социализму. Ей не хватало типичности и универсальности - этим терминам Горький
придавал решающее значение. Художник, вооруженный пониманием настоящего как
этапа в неизбежном развитии человечества навстречу славному будущему, должен
был изображать тенденции современной жизни, указывающие на это будущее. В своей
публицистике Горький подкрепляет этот тезис обзором существующих русских типов,
еще более, однако, пессимистичным, чем размышления Николая Добролюбова о лишних
людях 60-х годов. "Восточная" ментальность виделась ему парадоксальной
смесью угодничества и деспотизма, фанатизма и фатализма, догматизма и
анархизма, мистицизма и нигилизма на фоне западных добродетелей рациональности
и дисциплины [43]. По мнению Горького, Иванушка Дурачок, - добивавшийся победы
благодаря инертности и удаче, а не воле или ловкости - был характерным героем
народного русского фольклора, отличавшегося общей тягой к уходу от мира, в
котором народ не умел действовать. Интеллигенцию же, у которой даже авторы
"Вех" находили определенные добродетели, он обвинял в интеллектуальном
дилетантизме и постоянной склонности превращать любые принципиальные споры в
вульгарную склоку.
"Нам
необходимо переделать себя изнутри... Без этого мы погибнем..." [44] - с
таким заключением согласились бы, естественно, и авторы "Вех", но
Горький звал не вперед, а назад, к образу монолитного героя без существенных
поправок. То, что Мэтьюсон назвал в этой связи "потенциальной готовностью
к цензуре" [45], проявилось фактически полностью; хрупкий баланс между
призывами к реализму и пророчеству был явно сдвинут в сторону последнего.
Как
и Чернышевский, Горький был вынужден сам построить образец желаемой души.
Деревянный герой его романа "Мать" в своем несомневающемся
политическом упорстве являлся прямым продолжением Рахметова, но хотя образчик и
был стар, способ, которым Горький поощрял подражание, требовал своего
оправдания, новых доказательств.
"Человек
всегда достоин идеализации" [46]. Этот вывод привел писателя вместе с А.
Луначарским к созданию коллективистской "религии", где божеством стал
некий безграничный потенциал человечества, а целью - стремление пробудить
иссякшую после 1905 года энергию масс. Создатели надеялись с помощью этой
стратагемы направить энергию, которая в прошлом, по их мнению, отождествлялась
с религиозной потребностью человека, к выходу за пределы его конечного
существования, на борьбу за социализм как достижение бессмертия всего
человечества. Возникшее в рамках идейного течения эмпириокритицизма
"богостроительство" было отвергнуто, однако, Лениным, что, впрочем,
не пометало меньшевистским критикам увидеть в нем философское выражение именно
ленинской политической практики. По словам Мартова, это была "формула
движения, в котором вождь и ведомый, пастырь и овца резко различались и
противополагались, в котором существует две истины - эзотерическая и
экзотерическая; в котором идеолог говорит ложь, поскольку массы не в состоянии
усвоить истину" [47]. Эта цитата в равной мере характеризовала и
горьковский взгляд на отношение между писателем и читателем, переносившим
акцент с самоцензуры (добровольного ограничения "сердца, мысли и
воли") на установление прямой цензуры, ведущей к искажению реальности и
переходу к мифу как средству манипуляции обществом.
Страницы: 1, 2, 3
|
|