рефераты

рефераты

 
 
рефераты рефераты

Меню

Статья: Вальтер Беньямин. Берлинская хроника. рефераты

 

173

проводимых в актовом зале, стоит отметить из-за его длительного воздействия на меня в последующие годы. Это была церемония прощания с выпускниками. Здесь, как и в некоторых иных местах, я обнаруживаю прочно засевшие в памяти слова, выражения, стро­ки, которые, сродни когда-то мягкой, но теперь застывшей массе, сохранили во мне оттиск моего столкновения с коллективом. По­добно тому как при пробуждении знаменательный сон продолжа­ет жить в словах, хоть его остальное содержание уже рассеялось, отдельные слова и тут остались знаками катастрофических колли­зий. К ним принадлежит слово, вобравшее в себя всю атмосферу школы; его я услышал, когда, ранее обучавшись лишь на дому, в одно прекрасное утро был впервые на пробу отправлен в заведение, впоследствии ставшее школой кайзера Фридриха, — тогда оно рас­полагалась еще на Пассауэр-штрассе. Это слово — «вожак» [Leithammel] — и по сей день неотделимо для меня от фигуры лениво­го, толстого мальчика. Больше от моего первого школьного опыта ничего не осталось. Однако нечто похожее повторилось примерно шесть лет спустя, когда я провел свой первый день в чуждой, угро­жающей атмосфере «Хаубинды»234, где долговязый, очевидно агрес­сивный грубиян — он играл в классе немаловажную роль — спро­сил у меня, уехал ли уже мой «предок». Это обиходное словечко из школьного лексикона было мне совершенно неведомо. Передо мной тогда разверзлась пропасть, над которой я попытался наве­сти мост лаконичного протеста. Здесь же, в актовом зале, это была первая строка прощальной песни, которую школьный хор испол­нял для выпускников: «Брат, с тобой всегда мы рядом в странствиях твоих...» — а потом шло что-то типа «спутником в краях чужих»; в любом случае, именно эти стихи были для меня из года в год ме­рилом собственной слабости. Ибо как бы осязаемо ни представа­ли предо мной гнусные эпизоды школьной жизни, казалось, что мелодия песни окружала прощание с этим адом бесконечной тос­кой. Когда же в один прекрасный день ее исполнили для меня и моего класса, она, вероятно, не произвела особого впечатления, поскольку того момента я не помню. Более памятными были дру­гие строки, услышанные мной однажды в раздевалке спортзала после занятия, — их я не забыл. Почему? Видимо, потому, что Шульце — так звали наглеца, их знавшего, — был довольно смазлив, а может, потому, что они казались мне правдой, но, скорее всего, потому, что ситуация буйных милитаристских игрищ, в ко­торой они прозвучали, подходила им как нельзя лучше: «Не суе­тись, не торопись, / Неврастении берегись!».

 

234 Landcrzichungsheim Haubinda — частная прогрессивная школа-интернат в Тюрингти, где Беньямин учился с 1905 по 1907 год. (Примеч. пер.)

 

174

 

Прежде всего, не думайте, что речь шла о Маркт-халле235. Нет, говорили «Марк-Талле», и так же как эти два слова стерлись рече­вой привычкой до утраты их изначального «смысла», все те обра­зы, которые предлагали эти прогулки, были стерты привычкой до утраты изначального понятия покупки и продажи.

Если я пишу по-немецки лучше большинства писателей моего поколения, то в основном благодаря двадцатилетнему соблюдению единственного правила: никогда не употреблять слова «я», кроме как в письмах. Те исключения из этой заповеди, что я себе позво­лил, можно счесть по пальцам. Странные последствия этого тесно связаны с настоящими заметками. Однажды я получил предложе­ние от одного журнала написать в более-менее субъективной фор­ме серию заметок обо всем, что покажется примечательным в каж­додневной жизни Берлина. Когда я согласился, вдруг оказалось, что субъекта, годами привыкшего оставаться на заднем плане, не­легко вызвать к рампе. Но отнюдь не протестуя, он прибег к хит­рости — да так успешно, что мне показалось уместным предварить подобные заметки ретроспективным взглядом на то, чем с течени­ем лет стал для меня Берлин. Если же теперь это «предисловие» уже далеко превысило объем, предназначенный самим заметкам, то дело тут не только в таинственной работе воспоминания — оно, собственно, есть способность бесконечно интерполировать то, что было, — но еще и в самозащите субъекта, который в лице своего «я» имеет право не выставляться на продажу. Однако в Берлине есть район, связанный с этим субъектом теснее, чем любой иной, им в себе сознательно прожитый [erlebtl. Разумеется, в городе есть и другие районы, где ему были уготованы столь же глубокие или столь же сокрушительные испытания [Erfahrungen], но нигде боль­ше сам район не был столь же неотторжимой частью события. Рай­он, о котором я здесь говорю, это Тиргартен. Там, в заднем крыле одного из домов по соседству с виадуком городской железной до­роги, располагался «Дом Собраний». Это была маленькая квартир­ка, которую я снимал на паях со студентом Эрнстом Йоилем. Как мы пришли к такому соглашению, уже не помню, но решение вряд ли далось легко, поскольку студенческий кружок «общественной работы», который Йоиль возглавлял, был в период моего предсе­дательства в берлинском Союзе Свободных Студентов главным объектом моих нападок (при том что Йоиль подписал договор об аренде, уже будучи лидером «Общественной Группы», а за мной соответственно закреплялось право на «зал дебатов» Дома). Раздел помещения между двумя группами — пространственный или вре-

 

235 Markt-Halle — крытый рынок. (Примеч. пер.)

 

175

менной — был очень строгим, но как бы там ни было, для меня тогда имела значение лишь группа, собиравшаяся в зале дебатов. Мой соарендатор Эрнст Йоиль был мне чужд; я и не подозревал, какую волшебную сторону города тот же самый Йоиль откроет мне пятнадцать лет спустя236. Поэтому его образ всплывает в этом мес­те ответом на вопрос, не слишком ли рано вызывать в памяти важ­нейшие события жизни, когда тебе только сорок. Ибо его образ — теперь уже образ умершего, и кто знает, как бы он смог помочь мне пересечь этот порог воспоминанием о чем-то пусть даже внешнем и поверхностном. К иному порогу у него не было доступа, и среди всех я остаюсь единственным, у кого такой доступ однажды был. Никогда не думал, что когда-либо снова стану искать Йоиля на этой топографической тропе. Но теперь, когда я еще раз вызываю в памяти первый свой заход в этом направлении — то было уже более десяти лет назад, — он проигрывает по сравнению с более ранней и скромной попыткой. Тогда, в Гейдельберге, я, несомнен­но, дабы забыться, медитировал над сущностью лирики, пытаясь воззвать к облику моего друга Фрица Хайнле, вокруг которого сгу­щается все, происходившее в «Доме», и с которым все это исчеза­ет. Фриц Хайнле был поэтом — единственным из всех, кого я встре­тил не «в жизни», а в поэзии. Он умер в девятнадцать лет, и иначе его было не встретить. Тем менее первая попытка воззвать к про­странству его жизни через пространство лирики не удалась, и не­посредственность опыта, легшего в основу выступления, в котором я это предпринял, непобедимо утвердилась в непонимании и сно­бизме слушателей, собравшихся в доме Марианны Вебер. Как бы ни потускнело с тех пор воспоминание, как бы сложно мне ни было теперь с точностью воссоздать комнаты «Дома», сегодня мне все же кажется, что попытка очертить внешнее пространство, в котором жил умерший — ту самую комнату, в которой он был «обнару­жен», — более правомерна, нежели попытка обозначить простран­ство духовное, где он творил. Но это, скорее всего, справедливо лишь оттого, что именно в последнем, важнейшем году своей жиз­ни он рассек, прорезал пространство, в котором я родился. Берлин Хайнле был одновременно Берлином «Дома». В тот последний пе­риод он жил совсем близко от нас, на Клопшток-штрассе, в ком­нате на четвертом этаже. Там я к нему однажды зашел. Это было мосле долгой размолвки, вызванной серьезным разногласием меж­ду нами. Но и сейчас помню улыбку, снявшую кошмарный груз долгих недель необщения, — ею он превратил, вероятно, почти ни­чего не значащую фразу в волшебное слово, излечившее обиду.

 

236 Эрнст Йоиль, врач по профессии, впоследствии руководил экспериментами  Беньямина с гашишем. (Примеч. пер.)

 

176

Позже — после того утра, когда я был разбужен текстом срочного письма: «Вы найдете нас лежащими в Доме», — когда Хайнле и его подруга были уже мертвы, этот район еще какое-то время был глав­ным местом встреч оставшихся в живых. Однако когда я сегодня вспоминаю его старомодные доходные дома, многочисленные де­ревья в летней пыли, прорезающие громоздкие конструкции желез­ной дороги, редко проходящие трамваи, лениво текущие воды Лан­двер-канала, отсекающие этот район от пролетарского квартала Моабит, роскошную, но всегда безлюдную рощицу Шлосспарк-Бельвю и невыразимо пошлые группы охотников на ее флангах у звездообразного перекрестка, — сегодня это физическое простран­ство, в котором мы тогда волей случая открыли наш Дом Собра­ний, является для меня точнейшим образным выражением того исторического пространства, которое занимала последняя реальная элита буржуазного Берлина. Оно так же приближено к пропасти «Великой войны»237, как и этот Дом к крутому берегу Ландвер-ка­нала; оно так же резко отделено от пролетарской молодежи, как дома этого квартала рантье от домов Моабита. Дома рантье были такими же последними в своем роду, как их обитатели — последни­ми из могущих усмирять роптание обездоленных благотворитель­ными церемониями. Но вопреки или же именно благодаря этому, я уверен, что город Берлин никогда так не вторгался в мое суще­ствование, как в ту эпоху, когда мы верили, что можем оставить его нетронутым — вот только улучшим школы, сломаем бесчеловеч­ность родителей узников этих школ, создадим тут место для стихов Гёльдерлина и Георге. Это была последняя, героическая попытка изменить отношение людей, не меняя их обстоятельств. Мы не знали, что попытка обречена, но едва ли кто-либо из нас, знай он это, от нее бы отказался. И сегодня, так же как тогда, хоть и путем совсем иных размышлений, я прихожу к мысли, что центром на­шей близости должен был быть «язык юности». И я не знаю сегод­ня более истинного выражения нашего бессилия, нежели та борь­ба, которая нам тогда представлялась высшим пунктом наших силы и задора — при том, что тень гибели, отброшенная на нас непони­манием присутствующих, вряд ли бывает более ощутимой, чем в тот вечер. Здесь я думаю о своей ссоре с Хайнле на вечере журнала «Акцион»238. Изначально планировалось, что там будет прочитан только мой доклад под названием «Юность». Для меня само собой разумелось, что наш ближайший круг должен ознакомиться с тек­стом заранее. Но как только это произошло, Хайнле выразил про-

 

237 Имеется в виду Первая мировая война. (Примеч. пер)

238 Die Aktion: политический журнал, посвященный революции в литературе и искусстве. Основан в 1911 году Францем Пфемфертом. (Примеч. пер. )

 

177

тест. Хотел ли он выступить сам или же заставить меня внести из­менения, которые я отклонил, в результате мы крепко поссорились, и, как всегда бывает в таких случаях, в ссору был вовлечен весь мир противников — на сторону Хайнле встала младшая из трех сестер, вокруг которых тогда вращались важнейшие события (будто совме­стное проживание еврейской вдовы с тремя дочерьми давало груп­пе, всерьез говорившей об упразднении семьи, подходящую точку опоры). Короче говоря, девушка поддержала требования моего друга. Но и я не хотел отступать. В итоге в тот вечер перед ошара­шенной, но не особо благоволящей публикой было прочитано два доклада с одинаковым названием и практически одинаковым тек­стом, — и в самом деле, поле деятельности «молодежного движе­ния» не выходило за пределы пространства, где заключались от­личительные нюансы двух докладов. Но когда я думаю сегодня об этих выступлениях, мне хочется сравнить их с Симплегадами из мифа об аргонавтах — сталкивающимися островами, меж которых ни один корабль не проходит невредимым и где в ту пору бушева­ли моря любви и ненависти.

Дискуссионные собрания буржуазной интеллигенции случа­лись в то время чаще, чем ныне, поскольку она еще не осознавала их границ. Мы, однако, могли бы сказать, что ощущали эти пре­делы, хоть и должно было пройти немало времени, прежде чем в нас созрело осознание, что никто не создаст хорошие школы и ро­дительские дома, не сокрушив государство, нуждающееся в плохих. Мы ощущали эти пределы, когда самые юные из нас говорили о жестокостях, которые им приходится сносить дома, в гостиных, что любезно предоставили нам родители, в целом вполне разделявшие мнения тех, кому мы хотели противостоять. Мы, старшие члены обществ, ощущали эти пределы, когда проводили литературные вечера в пивных, где ни один взгляд не ускользал от внимания об­служивающих официантов; мы ощущали их, когда были вынужде­ны принимать подруг в меблированных комнатах, двери которых m отваживались запирать; мы ощущали их, ведя переговоры с владельцами наших дискуссионных залов, с консьержами, родствен­никами и опекунами. И когда наконец в августе 1914-го пришли дни, в которые ближайшие друзья умерших не захотели расставаться друг с другом до самого их погребения, мы со стыдом ощутили эти пределы, сумев найти приют лишь в сомнительной привокзальной гостинице на Штутгартер-плац. Да и само кладбище продемонстрировало нам  границы, которые город положил всему, что было близко нашим сердцам: похоронить умерших вместе на одном и том же кладбище оказалось невозможным. Но то были дни, подготовившие  меня к более позднему пониманию и убедившие меня

178

 

в том, что и Берлину не избежать шрамов борьбы за лучший поря­док. — Когда я сегодня случайно прохожу по улицам Тиргартена, меня охватывает такое же беспокойство, как при входе на чердак, куда годами никто не заглядывал. Там все еще могут лежать цен­ные вещи, но где именно — неизвестно. И действительно, сегодня этот мертвый квартал с его высокими доходными домами — кла­довая буржуазии берлинского Запада.

В то время для нас большую роль играли берлинские кафе. Я еще помню первое из тех, что осмысленно в себя вобрал. Это было намного раньше, сразу после окончания школы. Сегодня уже нет того кафе «Виктория», где около трех утра закончился наш первый совместный кутеж. Теперь на его месте — на углу Фридрихс-штрас-се и Унтер-ден-линден — одно из самых шумных фешенебельных заведений нового Берлина, от которого предыдущее — каким бы фешенебельным оно ни было в свое время — для меня явно отли­чается очарованием века люстр и моды на зеркала и плюшевый комфорт. Это старое кафе «Виктория» было тогда нашей последней остановкой, и наши ряды уже наверняка поредели. Оно было боль­ше чем полупустым — во всяком случае, под покровом, лежащим на этой картине сегодня, я уже не могу различить никого, кроме нескольких шлюх, которые, казалось, имели просторное кафе в полном своем распоряжении. Мы просидели там недолго, и не знаю, заходил ли я в кафе «Виктория» еще раз; должно быть, оно исчезло вскоре после того. Тогда еще не пришло время, когда по­сещение кафе станет для меня ежедневной потребностью, и едва ли этот порок (хоть впоследствии он и приспособился к берлинским заведениям) был взращен во мне этим городом, чья жизнь удоволь­ствий слишком напряженна и нарочита для настоящих кофеен. Именно поэтому наше первое кафе было скорее стратегическим штабом, нежели местом сиесты. И тут я его уже безошибочно обо­значил: как известно, до первых лет войны штаб-квартирой боге­мы было старое кафе «Запад». Там-то мы и сидели в те первые августовские дни, выбирая себе, в какую из осаждаемых доброволь­цами казарм податься. Выбор пал на кавалерийскую, что на Бельальянс-штрассе, куда я и прибыл в один из последующих дней, — безо всякой искры боевого пыла в груди. Но при всей моей сдер­жанности — а думал я лишь о том, как бы оказаться среди друзей во время неминуемого призыва, — одно из тел в толпе, запруди» шей улицу у ворот казармы, было моим. Правда, всего на два дня.  Восьмого числа произошло событие, надолго заставившее меня забыть и город, и эту войну. Я часто виделся с Хайнле в кафе «Запад». Мы назначали там наши встречи поздно, около двенадцати.

 

179

Не могу сказать, что мы имели отношение к литературной богеме, которая там дневала и ночевала. Мы были своей собственной груп­пой — мир нашего «движения» отличался от окружавшего нас там мира эмансипированных, и соприкасались мы с последним лишь мимоходом. Посредником между двумя мирами какое-то время был Франц Пфемферт, издатель «Акцион», с которым мы состоя­ли в чисто политических, макиавеллистских отношениях. Однаж­ды меня усадила за свой столик Эльза Ласкер-Шюлер; там же мож­но было увидеть и Виланда Херцфельде — в ту пору молодого студента, — а еще Симона Гуттманна, о котором речь пойдет ниже, но здесь этот список упирается в границы нашего меньшего мира. Думаю, мы были чужды кафе; лихорадочная сосредоточенность, обусловленная заботой о стольких конкурирующих предприяти­ях — организации Союза Свободных Студентов и увеличении числа залов дебатов, сочинении выступлений перед большими студенчес­кими аудиториями, помощи нуждающимся товарищам и тем, кто запутался в дружеских или любовных отношениях, — отделяла нас от сытой, самодовольной богемы. Впрочем, Хайнле ближе знал пару человек из ее числа — например, художника <Людвига> Майднера, нарисовавшего его портрет, но эти отношения нам ничего не дали. После, в Швейцарии, я прочитал, что кафе «Запад» за­крылось. Я никогда там до конца не чувствовал себя дома. Тогда у меня еще не было страсти ожидания, без которой нельзя полнос­тью изведать всю прелесть кафе. И если я вижу себя вечером на диване вокруг одной из колонн в центре прокуренной комнаты, то в этот момент я, несомненно, ожидал исхода дискуссии в зале дебатов или же одного из примирителей, включавшихся в действие, когда напряжение в очередной раз достигало невыносимой отмет­ки. Особенно близко мне было соседнее кафе, берущее начало в тот же период, о котором я тут веду речь. Оно называлось «Принцес­са». Если попытаться написать «Физиологию кафе», то их сначала следует разделить самым поверхностным образом на профес­сиональные и развлекательные. А отбросив в сторону наиболее

бесстыдно-развлекательные заведения, где дело поставлено на промышленную основу, нужно будет признать, что в истории боль­шинства кафе обе функции совпадают. Наиболее красноречивый пример тому — история «Римского кафе» с того момента, когда владелец «Запада» указал своим посетителям на дверь. Вскоре богему приютило «Римское кафе», и в первые послевоенные годы она уже чувствовала себя там хозяином. Легендарный — и ныне покойный горбун Рихард, тамошний разносчик газет, который в силу своей дурной репутации почитался в том кругу, был символом ее господства. Когда же экономическая ситуация в Германии начала улучшаться, богема явно потеряла тот грозный ореол, что окружал

 

180

ее во времена революционных манифестов экспрессионистов. Бюргер пересмотрел свое отношение к завсегдатаям кафе «Мания величия» (так вскоре стало именоваться «Римское кафе») и обна­ружил, что все обстоит как прежде. В этот самый момент облик «Римского кафе» стал меняться. «Художники» ушли на задний план, становясь все больше и больше предметами мебели, а буржу­азия, представленная маклерами, клерками, театральными и кино­агентами и интересующимися литературой приказчиками, стала занимать это место — уже как развлекательное заведение. Ибо в большом городе одним из самых примитивных и обязательных раз­влечений бюргера, изо дня в день сжатого социальной структурой конторы и семьи в бесконечно разнообразной общественной сре­де, является погружение в иную среду — чем экзотичней, тем луч­ше. Отсюда и заведения с художниками и преступниками. Разли­чие между теми и другими с этой точки зрения небольшое. История берлинских кафе — по большей части история смены театральной публики: те, кто первыми попали в зал, постепенно выталкивают­ся вперед стоящими сзади и в итоге выходят на сцену. Такой сце­ной для меня и Хайнле было кафе «Принцесса», куда мы наведы­вались обладателями мест в ложе. Последнее следует понимать почти буквально, поскольку это кафе, спроектированное Люциа­ном Бернхардом — в ту пору весьма популярным оформителем интерьеров и графиком, — предоставляло в распоряжение посети­телей множество уютных ниш или лож; в историческом отношении оно стояло где-то посредине между chambres separees и кофейня­ми. Таким образом, понятно, чьи профессиональные нужды это заведение обслуживало в первую очередь. И если мы туда захажи­вали и, более того, сделали его на какое-то время местом наших встреч, то уж наверняка из-за кокоток. В то время Хайнле написал свое «Кафе "Принцесса"»: «От дверей сквозит прохладой, песнь несет ее». Мы не ставили себе цель заводить в этом кафе знаком­ства. Напротив — нас влекло туда то, что там мы были заперты в изолирующей среде. Мы приветствовали всякую изоляцию от ли­тературных кругов города. А эту, безусловно, больше любой другой, что было несомненно связано с кокотками. Но тут открывается путь в некий подземный пласт «молодежного движения», куда попадали через студию в Халензее, о чем мы вспомним позже. Вполне возможно, что С.Г<уттманн>, обитатель этой студии, здесь тоже время от времени с нами встречался. Этого в моей памяти не осталось, да и вообще, здесь больше, чем где бы то ни было, люди вытесняются самим местом. Ни одно из них не предстает передо мной так живо, как заброшенная, почти круглая комната наверху с фиолетовой драпировкой и фиолетовым освещением, где всегда было множество пустых стульев, а на остальных ютились влюбленные

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5