Реферат: Имитация диалога: жанровая и игровая специфика интервью Владимира Набокова
Реферат: Имитация диалога: жанровая и игровая специфика интервью Владимира Набокова
Александр Люксембург
Интервью
– существенная форма рецепции творчества писателя. Они занимают значительное
место и в наследии Владимира Набокова. Общее их количество довольно тяжело
поддается подсчету. Известно, что первые из них относятся еще к европейским
эмигрантским годам, как, например, сравнительно недавно впервые опубликованное
в России интервью А. Седых (“Последние новости”, 3 нояб. 1932). Отмечая, что
термин “интервью” имеет два значения - “предназначенная для печати, радио или
телевидения беседа журналиста с каким-либо лицом” и “газетная (журнальная)
статья, излагающая содержание такой беседы”, – Н. Мельников констатирует, что
ранние набоковские интервью в полной мере соответствуют второму из них [1, с.
27]. Это означает, что набоковское присутствие в подобных публикациях не
слишком динамично и характерная для него игровая установка едва различима: “Как
правило, они представляют собой “интервью-эссе”, когда словоохотливый
журналист, выдав элементарные биографические и библиографические данные,
рассказывает читателям о встрече с [писателем] <…>, описывает его
внешность, его произношение, его манеру смеяться, его жену и т. п.”. Вместе с
тем, “пересказывая содержание беседы, журналисты лишь изредка давали слово
своему подопечному, прибегая к косвенной речи и вкрапляя в рассказ лишь
несколько закавыченных набоковских фраз” [там же].
Представляя
себе Набокова и зная его творческую установку, трудно предположить, что
подобные публикации доставляли ему сколько-нибудь значительное удовольствие. Но
он, несомненно, сознательно подавлял в себе дух противоречия, стремясь привлечь
внимание к своей персоне, к своему творчеству, к своей позиции. Собственно,
интервьюеры зачастили к В. Набокову после разразившегося вокруг “Лолиты”
скандала, и это придавало ситуации особое измерение. Набоков стал писателем
одиозным, скандально известным, но с сомнительной репутацией. У большинства как
пишущих, так и читающих сложилось о нем превратное представление. Набокову
необходимо было доказать, что он вполне серьезный автор, и вместе с тем не
подорвать повышенный, ажиотажный спрос у читающей публики, способный
гарантировать ему последующую финансовую (т.е., по сути, творческую)
независимость.
Интервью,
как известно, – диалогический жанр. Если журналист и его собеседник
профессиональны, умны, если они знатоки своего дела, то их диалог может
привлекать своей виртуозностью. Тонко сформулированные, подчас неудобные
вопросы провоцируют собеседника к самораскрытию. Они могут быть не менее важны
и существенны, чем ответы интервьюируемой знаменитости. Конечно, жанровая
специфика интервью такова, что личность журналиста вынужденно остается в
относительной тени, и сознание читателя газеты или журнала (в меньшей степени –
зрителя телепрограммы) фиксирует преимущественно впечатления от ответов. Тем не
менее, без воздействия журналиста, готовящего материал, последний ни при каких
обстоятельствах не станет успешным.
Иное
дело – интервью В. Набокова. “Утверждая свою литературную личность, писатель
всё более энергично подавлял фигуру интервьюера, добиваясь полного господства и
единоначалия, превращая диалогический жанр в собственный монолог. Мало того что
он мог с издевательской откровенностью игнорировать вопросы собеседника или же
откликаться не на чужие суждения, а на собственные мысли, возникшие в связи с
той или иной темой, – экспансия набоковской персоны приводила к полному
вытеснению интервьюера. Канонический журналистский жанр <…>
преобразовывался Набоковым до неузнаваемости, как это произошло, например, при
публикации фрагментов из телеинтервью Курту Хоффману: вытравив чужие реплики,
Набоков превратил свои ответы в миниатюрные эссе, снабженные подзаголовками”
[1, с. 31].
Система
работы с интервьюерами окончательно сложилась у писателя в начале 1960-х гг.,
когда, расставшись после грандиозного успеха “Лолиты” с преподаванием в
Корнельском университете и с Америкой, он вместе с женой обосновался в
Швейцарии, на берегу Женевского озера, в отеле “Монтрё-палас”. Образ жизни
Набокова стал после этого затворническим, контакты с окружающим миром
минимализировались, а Вера Набокова отвечала на телефонные звонки и письма.
Любому журналисту, претендующему на возможность взять интервью у “монтрейского
отшельника”, необходимо было заручиться принципиальным согласием его жены.
Но
этим проблемы потенциального набоковского интервьюера не исчерпывались. Чтобы
представить себе в полной мере их специфику, целесообразно обратиться к книге
“Твердые суждения” (Strong Opinions , 1973), в которой писатель собрал воедино
22 своих интервью, существенно их подработав. Эта книга, раскрывающая, казалось
бы, многие существенные аспекты его личности, может рассматриваться и как одна
из самых значительных его мистификаций, ибо создает некое специфическое
представление о взаимосвязях монтрейского чародея с окружающим миром:
“<…> Писатель сделал [здесь] решающий шаг к тому, чтобы увековечить монументальный
образ “великого Набокова” и максимально точно, без чьего-либо посредничества
изложить свои жизненные принципы и эстетическое кредо” [1, с. 32]. По
справедливому наблюдению того же автора, этому внушительному сборнику “суждено
было стать чем-то средним между “Евангелием от Набокова” и изощренной ловушкой
для восторженных почитателей (главным образом среди подозрительно легковерных
диссертантов, частенько сводящих свои исследования к иллюстрации того или иного
“твердого утверждения” набоковской персоны)” [там же].
Уже
первые строки предисловия к сборнику не могут не насторожить – хотя бы
тональностью, избранной писателем, декларируемой им ошеломляющей убежденностью
в собственной значимости и непогрешимости: “Я мыслю как гений, пишу, как
выдающийся писатель, но говорю, как дитя. На протяжении всей моей
преподавательской карьеры в Америке, когда я продвигался вверх от скромной
должности преподавателя к должности полного профессора, любая крупица
информации, которой я вознаграждал своих слушателей, была заранее отпечатана на
листке, лежащем перед моими глазами на ярко освещенной кафедре. Мои меканья и
беканья во время телефонных разговоров побуждают моих собеседников, звонящих из
других городов, переходить с родного для них английского на ужасающе скверный
французский. Если на вечеринке мне взбредет в голову развлечь гостей
занимательной историей, то мне приходится чуть ли не каждое предложение
повторять заново, стирая воображаемым ластиком словесные ляпы и внося
необходимые исправления. <…> При подобных обстоятельствах никому не стоит
рассчитывать взять у меня интервью, если понятие “интервью” обозначает беседу
двух нормальных людей” [2, с. 9].
Только
самый наивный человек поверит Набокову на слово, хотя крупицы истины в
приведенном утверждении, конечно же, есть. Свои лекции в американских
университетах он действительно читал, опираясь на заранее заготовленные тексты.
Но даже беглое знакомство с биографией Б. Бойда позволяет получить несколько
иное представление о более ранних годах жизни писателя, когда он еще не
замкнулся в герметичном мире “Монтрё-паласа”, общался с широким кругом самых
разнообразных людей, будоражил их своими эпатажными высказываниями и вовсе не
производил впечатление бессловесного создания, неспособного нормально
сформулировать сколько-нибудь оригинальную мысль. Даже З. Шаховская, не слишком
авторитетный в набоковедческой среде мемуарист, с умилением вспоминает об
общении с В. Набоковым в молодости: “Радость эта была не только чисто
интеллектуальным удовольствием общения с талантливым и образованным писателем,
но и теплая радость видеть прелестного и живого человека, с которым никогда не
бывает скучно и всегда свободно и весело” [3, с. 13].
В
предисловии к “Твердым суждениям” Набоков обрисовывает те требования (“три
абсолютных условия”), удовлетворения которых он ждет от журналистов: “Вопросы
интервьюер должен присылать в письменном виде, а я даю на них письменные
ответы, которые должны воспроизводиться дословно” [2, c. IX].
При
любых условиях очевидно, что В. Набоков придавал большое значение своим
интервью. Не будь это так, он едва ли бы стал идти на столь значительные
ухищрения, чтобы построить оригинальную тактику и стратегию общения с
журналистами, тратить часы, дни, месяцы на выстраивание текстов эфемерного,
рассчитанного, как правило, на сиюминутное восприятие жанра. Вместе с тем всё
нам известное о принципах его работы с образцами данного жанра свидетельствует
о том, что писатель посвятил ему диспропорционально много времени – больше, чем
иным своим полномасштабным романам.
Более
того, он, по сути, второй раз проработал основные свои опыты в данном жанре,
когда составил том “твердых суждений”. Он не только продуманно отобрал наиболее
перспективные, с его точки зрения, материалы, но и тщательно отредактировал их,
в результате чего возникла книга-цитатник набоковедов. Можно утверждать, что
отношение В. Набокова к общению с интервьюерами (будь то журналисты,
литературоведы или профессиональные литераторы) было в высшей степени
серьезным, и это “дает нам право рассматривать их как часть его творчества.
Например, как обращение автора к читателям” [4, с. 3]. Впрочем, как будет
показано далее, эта задача вряд ли являлась для В. Набокова основной.
Для
аналитика, пытающегося понять и оценить смысл длившейся многие годы изощренной
игры писателя с журналистами, а в дальнейшем – с учеными-исследователями,
профессиональными читателями и почитателями, – важно определить ее цели. Мы
располагаем в этой связи двумя гипотезами, высказанными в предшествующих
публикациях. Первая из них принадлежит Д. Буторину и сформулирована в статье
“Сердитый мастер слова: Интервью Владимира Набокова как часть его творчества”
(“Книжное обозрение”, 22 апр. 1999). Суть ее сводится к следующему. Интервью,
данное популярному журналу или телевидению, означает обращение не только к
потенциальным или реальным читателям, но и к огромной аудитории, которая может
быть знакома с частью творчества автора, или собирается познакомиться с ним,
или расширить свои представления о нем, или может ошибочно полагать, будто уже
составила какое-то представление о писателе и его книгах. Хотя на самом деле
может пребывать в неведении относительно многих аспектов как его сочинений, так
и творческих устремлений, оказавшись под влиянием ошибочных мнений критиков,
журналистов или даже просто своих знакомых. То есть восприятие текстов
отрывается от них самих, и они воздействуют в форме отражений – или даже
отражений отражений.
Известному
писателю целесообразно, считает Д. Буторин, обратиться к жанру интервью, чтобы
решить три задачи:
1)
создать идеальные, с его точки зрения, образцы критики (“интервью известного
писателя – это критика на самого себя”);
2)
ответить – причем максимально жестко – на критические публикации других
авторов, получившие широкое хождение и вызывающие принципиальное несогласие;
3)
рекламировать себя и свое творчество (иначе говоря, интервью рассматриваются
как важный элемент PR-компании) [4, с. 3].
Из
этих целей третья кажется критику наиболее существенной. Д. Буторин выбирает в
качестве примера саморекламы интервью, данное В. Набоковым популярному
иллюстрированному журналу “Лайф” (20 ноября 1964). По его мнению, именно здесь
наиболее рельефно прослеживается закономерность, с которой писатель выстраивает
образ, соответствующий системе ценностей процветающих слоев западного мира. Набоков,
согласно Д. Буторину, играет здесь роль “респектабельного мэтра”. В ответах на
первые два вопроса писатель завершает процесс “позиционирования” и утверждает
превосходство интервьюируемого над журналистами и читателями, вследствие чего
доказывает свое право считаться учителем и судьей. Критик, похоже, забывает о
знаменитой набоковской статье “О хороших читателях и хороших писателях”, где
Набоков однозначно утверждает: “Писателя можно оценивать с трех точек зрения:
как рассказчика, как учителя и как волшебника. Все трое – рассказчик, учитель,
волшебник – сходятся в крупном писателе, но крупным он станет, если первую
скрипку играет волшебник” [5, с. 28; курсив мой. – А.Л.].
Утвердив
свое “превосходство”, В. Набоков, если верить Д. Буторину, приступает к своему
“излюбленному занятию”, коим критик считает внедрение в сознание аудитории
необходимых мыслей:
1)
“Лолита” – лучшая и любимейшая из его книг;
2)
экранизация этого романа превосходна (имеется в виду фильм С. Кубрика);
3)
психоанализ отвратителен, а З. Фрейд – шарлатан;
4)
в политических партиях и религиозных объединениях писатель не состоит, а
убеждения персонажей его книг не совпадают с его собственными;
5)
называть имена нравящихся ему литераторов не целесообразно;
6)
США – его вторая родина, а в Швейцарии он живет лишь “по соображениям
удобства”;
7)
последний, заключительный аккорд, “простой и ясный тезис”, адресованный той
части аудитории, которая любые тексты читает по диагонали: “<…> я сожалею
о позиции глупых и нечестных людей, которые смехотворным образом приравнивают
Сталина к Маккарти, Аушвиц [Освенцим] к атомной бомбе, а бессовестный
империализм СССР к честной и бескорыстной помощи, которую США предоставляют
попавшим в беду народам” [6, т. 2, с. 588 ].
Все
вышеперечисленное именуется “традиционными для Набокова практическими
задачами”, и каждая из упомянутых “практических задач” сопровождается весьма
своеобразными комментариями. Так, утверждается, что первые два тезиса особенно
важны, так как “напрямую регулируют объем основного источника доходов”. Иначе
говоря, В. Набокову почему-то отказано в праве считать “Лолиту” лучшей из своих
книг (хотя в этом, к слову сказать, убеждены многие их безусловные знатоки) и
находить ее кубриковскую киноверсию удачной. Мало того что В. Набоков (если признать
подобную интерпретацию фактически достоверной) представлен циником, прагматиком
и лжецом, он, к тому же, похоже, не обладал и элементарным здравым смыслом.
Ведь что бы он ни заявил в 1964 г. о своем нашумевшем бестселлере, это никак не
сказалось бы на его финансах.
Самый
развернутый комментарий соотнесен с “мыслью” № 3. Критик описывает отношение
писателя к Фрейду и психоанализу следующим образом: “Помимо благородного и
бескорыстного желания опровергнуть пошло-материалистическую теорию, приверженцами
(или жертвами) которой становятся десятки миллионов жителей самых благополучных
стран, разумеется, Набоков отводит от собственных текстов опасность переработки
на колбасной фабрике психотерапии, оберегая таким образом их эксклюзивность и
соответствующую ценность” [4, с. 3].
Здесь
всё нелепо: и характеристика психоанализа, в которой критик бездумно
солидаризируется с В. Набоковым, хотя чуть выше огульно поставил под сомнение
другие его утверждения (а вместе с тем общая тенденция в современных оценках Фрейда
и психоанализа совершенно иная!), и упоминание о “колбасной фабрике
психотерапии”, и утверждение, будто набоковским текстам угрожает опасность
“переработки” на данной “фабрике”.
Констатация
отдаленности писателя от политических партий и религиозных объединений (никто,
кажется, не сомневался ни в том, ни в другом) расценивается как “удобный способ
откреститься от утомительных идеологических баталий”. Нежелание Набокова быть
соотнесенным с другими фигурами литературного мира воспринимается как форма освобождения
от “[не]приятных литературных склок”. Доброжелательное высказывание о США также
трактуется как пример корыстолюбия, прагматизма и лживости: ведь “именно через
США продюсируются ставшие весьма прибыльными для писателя издательские
проекты”, а Америка “не прощает “непатриотичных” высказываний”.
Мало
того, в конце интервью В. Набоков позволяет себе, согласно критику, что-то и
“для души”, но осуществленный им анализ и здесь выявляет “очевидные” рекламные
цели: несколько ни к чему не обязывающих фраз превращаются в рекламную кампанию
будущего романа “Ада”. Скажем, утверждение: “Моя голова говорит по-английски,
сердце – по-русски, а ухо предпочитает французский”, – по предложенной логике,
само по себе не имеет никакого смысла, так как “эстетский ответ” увязан лишь с
трехъязычием изображенной в “Аде” аристократии Антитерры.
Вторая
гипотеза высказана Н. Мельниковым. Согласно ей, значимы не столько набоковские
интервью в их первозданном виде, сколько их каноническая комбинация в книге
“Твердые суждения”, позволившая писателю навязать публике свой имидж:
“Литературная личность Набокова, предлагавшаяся читателям в качестве идеального
двойника, достигла в “Твердых суждениях” наивысшей степени эстетической
завершенности и оформленности. Не завися больше от своеволия интервьюеров и
редакторских капризов, Набоков наконец-то получил возможность представить в
надлежащем виде собственную персону и закрепить в сознании читателей
каноническую версию своего “я”: ярого индивидуалиста, питающего отвращение ко
всякого рода общественным мероприятиям и коллективным акциям, эксцентричного
ниспровергателя “дутых репутаций” в литературе и искусстве, самодостаточного и
своевольного художника-нарцисса, озабоченного исключительно вопросами стиля и
писательского мастерства” [7, с. 33].
Справедливости
ради необходимо признать: если В. Набоков стремился в “Твердых суждениях”
закрепить в сознании современников образ желчного, циничного денди, сознательно
эпатирующего современников резкостью и безапелляционностью тона, то ему это
безоговорочно удалось. В этом убеждает поток крайне негативных рецензий
американских и британских критиков.
Весьма
показателен, например, отзыв Джина Белла, опубликованный в журнале “Нэйшн” под
названием “Мир сверкающих поверхностей”, где, в частности, говорится: “В
принципе, нельзя винить Набокова за то, что он стал именно таким. И все же
грустно наблюдать, как он обрушивает свои злость и раздражение на многих
писателей лишь потому, что написанное ими отличается от его творчества и по
духу, и по стилю. Проблема отчасти в том, что Набоков не просто питает к ним
отвращение, но, кроме того, не знает, как трактовать отвлеченные предметы.
Единственный философ, о котором он имеет хоть какое-то представление, – это
Бергсон. Его же собственные попытки пространно рассуждать на отвлеченные темы в
“Аде” и “Под знаком незаконнорожденных” напоминают петушиный фальцет и
кулдыканье индюка”.
Особо
шокирует критика жесткость набоковских оценок крупнейших фигур мировой
культуры, которых “он время от времени именует писателями второго сорта, а то и
хуже”. Подобное “бесцеремонное третирование” других авторов представляется
рецензенту “загадочным”: “Таковы оценки произведений Конрада (“предназначены
для простаков”), Лорки (“недолговечные”), Сервантеса (“безобразно плохие”),
характеристика Достоевского (“поставщик трескучих фраз”). А чего стоят его
высказывания о Бальзаке, Фолкнере и сотнях других прозаиков, чьи сочинения он
раз за разом относит к макулатуре? Набоков может бегло задеть своих самых
именитых современников: так, Беккет пишет “приятные романы”, но “никудышние
пьесы в традиции Метерлинка”, Борхес же – наследник Анатоля Франса. Все это
дешевые приемы, и сам Набоков сердился, когда подобные сравнения относили к
нему самому”.
Страницы: 1, 2
|
|