рефераты

рефераты

 
 
рефераты рефераты

Меню

Реферат: История эмоций рефераты

Что еще я бы хотел сказать? В своих целях, совершенно эвристических, я порой ссылаюсь на работы голландских психологов Николаса Фрида и Бахимос Квита (я транслитерирую с голландского, как умею, потому что не знаю этого языка; если кто-нибудь знает, то я прошу совета, не сделал ли я ошибки в транслитерации) и пользуюсь их схемой структуры эмоции. Я пользуюсь ей не потому, что другой нет – их десятки, и не потому, что я знаю, что она лучше других – на это суждение, как я говорил, мне квалификации не хватает, а просто потому, что она мне больше подходит. Я бы с удовольствием вам ее нарисовал или показал, но поскольку нет ни экрана, ни доски, то мне придется махать руками. Но схема простая, поэтому вообразить ее себе аудитории будет нетрудно. Как они описывают структуру эмоций?

Вот произошло событие. Первое, что должен проделать человек, реагируя на это событие, – это то, что они называют эмоциональной кодировкой. То есть ты понимаешь, что это такое: это опасность, оскорбление, радость и т.д. Ты должен осуществить эмоциональную кодировку этого явления. Следующим этапом является оценка. После того, как ты понял, что это (“понял” – неправильное слово, лучше – прочувствовал), ты эмоционально оцениваешь это, хорошо это для тебя или плохо, как это к тебе относится и т.д. Дальше вилочка от оценки разветвляется на две стороны, и возникает то, что называют физиологической реакцией – человек краснеет, бледнеет, обращается в бегство, потеет, у него встают волосы дыбом, закатываются глаза, он падает в обморок. А также то, что называют готовностью к действию. Ты бежишь, нападаешь, выкидываешь руки вверх, кричишь, свистишь, бросаешься целоваться – все что угодно. Это вертикальная колонка.

Но есть две горизонтальных. Все эти явления – и эмоциональное кодирование, и оценка, и готовность к действию с физиологической реакцией – определяются двумя факторами, как бы находящимися сбоку. Один из этих факторов называется английским словом concern – это (пас в сторону Вежбицкой) слово, которое невозможно перевести на русский язык. Я перевел это словосочетанием “личная вовлеченность”. Кто знает вариант лучше, может мне предложить, опять же буду благодарен. То есть то, насколько это событие относится к тебе. Или это абстрактное что-то, или ты непосредственно эмоционально связан с происходящим. Это определяет, естественно, все стадии реакции. Это с одной стороны.

С другой стороны находится то, что они называют “регулятивные механизмы” – те структуры и механизмы, которые определяют, как именно ты должен это эмоционально закодировать, оценить и какие действия потом ты должен осуществлять. Вот этими регулятивными механизмами в культуре, на мой взгляд, выступают тексты. Почему история эмоций может стать гуманитарной дисциплиной, изучаемой всем циклом исторических дисциплин и, прежде всего, историей и семиотикой культуры? Потому что эти регулятивные механизмы заключены в текстах. Здесь возникает следующий ряд вопросов, на которых я остановлюсь, прежде чем переходить к заключительной части.

Вот какого рода эти вопросы. Вообще говоря, эмоциональная история, или история эмоций, стала дисциплиной исторической науки последние 20 лет. Скажем, есть книжка, которая называется “Новые подходы в истории”. Она вышла в 91-м году, там об истории эмоций нет ни одного слова. Ко второму изданию книги, вышедшему в 2001 году, Питер Берк сделал новое предисловие, где ему пришлось сказать, что за эти 10 лет вот это развивается, усиливается и…

В зале неожиданно гаснет свет.

Так. Как мы эмоционально закодируем произошедшее? Проигнорируем? Это уже готовность к действию. А до этого? Как ляпсус, да? Закодируем как обычную случайность, техническую накладку, соответственно, оценим это как безразличное, concern наш невелик, и мы проигнорируем это событие. Поехали дальше. Эмоционально реагировать не будем.

Так вот, фундаментальную роль в подходах к истории эмоций сыграла работа Питера Стирнза, который предложил понятие эмоционологии – нормативной системы эмоциональных представлений, существующих в культуре, с которой индивидуальное эмоциональное поведение так или иначе соотносится. Человек живет в рамках этой эмоционологической системы – норм, принципов и т.д. К этой чрезвычайно продуктивной и интересной идее – эмоционологический кодекс очень интересно изучать – нужно все-таки выдвинуть ряд вопросов, потому что неясны механизмы трансляций, непонятно, насколько в этих кодексах написано то, что люди чувствовали, непонятно это соотношение между предписанием и эмоцией и т.д. Хотя продуктивность этого подхода, на мой взгляд, чрезвычайно велика.

Мне представляется интересным подумать о возможности изучения с этой точки зрения индивидуальной эмоции, казуса, случая для обозначения этих культурных норм. В этом смысле все, что я говорил до сих пор, носит предельно абстрактный и общий характер, но, в сущности, тот проект, о котором я говорил в начале лекции, одновременно заточен под решение совершенно частных задач. В предельном объеме это исследование матриц переживания русского образованного общества конца XVIII – начала XIX века, а в более узком преломлении – один или два конкретных случая, когда я, вооружившись всей своей теорией, хочу просто встать за плечами у людей, живших 200 лет тому назад, и посмотреть на то, что они чувствовали.

В зале неожиданно включаются софиты.

Да, да, прожекторы включились.

Я закончу двумя примерами. Один из моей исследовательской практики, а другой из клинической практики того самого Теодора Сорбина, о котором я говорил. Я приведу этот пример, поскольку восхищающий меня Сорбин – я очень высоко ставлю его работы – по-моему, совершенно неправильно проинтерпретировал свой собственный пример.

Пример первый. В 1938 году в Париже в сборнике “Временник общества друзей русской книги” была опубликована статья эмигрантского писателя Михаила Андреевича Осоргина. Это была статья о рукописи, манускрипте, купленном им на парижской толкучке в эмигрантской семье и содержавшем письма жене с коронации Павла I (соответственно, письма легко датируются 1797 годом – мы знаем, когда Павел I короновался) некоего высокопоставленного русского дворянина и чиновника высокого ранга. Осоргин не опубликовал письма, но он привел первую и последнюю даты, в которые письма укладывались. Он сказал, сколько их было. Он привел из них большое количество цитат – я сейчас не помню точно, то ли шесть, то ли семь. И что самое важное – он дал два факсимильных фотографических изображения страниц из письма. Вся совокупность этих обстоятельств позволяет совершенно уверенно сказать, что он сам сделал атрибуцию этого документа. Атрибуция Осоргина правильная. Он атрибутировал этот документ Михаилу Никитичу Муравьеву – поэту, довольно известному писателю, учителю русского языка и словесности великих князей Александра и Константина, одному, как принято считать в литературной науке, из ранних русских сентименталистов и пр., отцу декабристов Никиты и Александра Муравьевых.

Я много работал с рукописями Муравьева. Атрибуция Осоргина не вызывает никаких сомнений – это почерк Муравьева. То, что видно на фотографиях, это, несомненно, почерк Муравьева. Рукопись исчезла, когда Осоргин был арестован Гестапо после немецкой оккупации Парижа, никаких сведений о ее дальнейшей судьбе нет. Я спрашивал покойную Татьяну Александровну Бакунину-Осоргину, вдову Осоргина, не знает ли она что-нибудь о судьбе рукописи. Она не знала ничего. Кажется, слабо помнила о ее существовании, хотя сама была выдающимся исследователем русской культуры именно того периода.

Ряд лет тому назад, когда я работал в муравьевском архиве в Москве, в тогдашнем ЦГАОРе, ныне ГАРФе, мне была выдана тетрадка, в которой я обнаружил письма Муравьева к жене. Я решил, что это та самая рукопись, опубликованная Осоргиным, которая по случайности попала в московский архив. Примерно реконструировать путь, как это могло произойти, вообще говоря, не составляет труда. Я с большим интересом стал смотреть письма, и через десять минут я обнаружил, что это решительно не то. Во-первых, письма Муравьева, которые лежали передо мной, были написаны по-французски, в то время как осоргинские письма, что было явно по факсимиле, были написаны по-русски. Во-вторых, даты те же, адресаты те же, предположить, что это разные части одного письма, невозможно, потому что почта отправлялась из Петербурга в Москву два раза в неделю, и Муравьев не пропустил ни одного дня, он был исключительно исправный корреспондент. Каждый почтовый день, два раза в неделю, он писал. Более того, в осоргинском тексте есть указание на то же самое. Есть указание на то, что письма отправляются в каждый почтовый день в то же самое время.

То есть мы сталкиваемся с какой-то совершенно феноменальной и абсурдной ситуацией. Один и тот же человек одному и тому же адресату пишет два набора писем, в одни и те же дни. Одни по-французски, другие по-русски. Эту в высшей степени нетривиальную ситуацию надо было как-то истолковать. То, что предлагаю я, это реконструкция, это то, что я думаю. У меня нет неоспоримых исторических, фактических доводов в ее пользу, но я более или менее в ней уверен. Мое предположение состоит в том, что то, что лежит в ГАРФе, и то, что я читал, это настоящие письма Муравьева, отправлявшиеся жене по почте и которые она по почте исправно получала. То, что было опубликовано и оказалось в руках Осоргина, это эпистолярный роман, написанный Муравьевым по следам своего путешествия по возвращении в Москву для воспитания собственных детей. Эта моя фантазия не вовсе основана на воздухе, прецеденты есть, Муравьев писал такие эпистолярные романы в подлинных письмах для воспитания великих князей. Писал их и публиковал ограниченными тиражами для распространения в узком кругу своих учеников. Какова суть этого романа? Как говорил Зощенко, “что хотел сказать автор этим художественным произведением?”

История следующая, реальная история. Зачем Муравьев едет из Петербурга в Москву в 1797-м году на коронацию Павла? Русские императоры короновались в Москве, это известно. Весь двор, все-все-все приезжают. Это очень большое событие, пропустить нельзя. Муравьев в отставке. Воспитание великих князей кончилось. То есть он в отставке как воспитатель, а так он находится на службе, у него есть чин и ранг. Но пропустить коронацию нельзя, прежде всего потому, что коронация – это момент раздачи невероятного количества привилегий. Раздаются крепостные, раздаются чины, раздаются денежные подарки, бриллианты, деревни, бог знает что. Феноменальная раздача слонов невероятного масштаба, которая никогда не повторится до воцарения следующего императора. Надо быть. Потому что нет человека – нет проблемы, значит, ничего не получишь. Но быть мало. Надо еще как-то попасть в указ. И надо как-то суетиться. Известно, какие люди имеют влияние, известно более или менее, кто должен составлять этот указ, плюс-минус известно, кто может выйти на этого человека – вся механика понятна. Соответственно, надо куда-то ходить, кого-то просить.

И вот Муравьев описывает жене свои петербургские будни: где он был, с кем разговаривал, кого попросил и т.д. Он должен отчитываться. Его жена отправила, чтобы он чего-нибудь привез. Он должен как-то ей показать, что не теряет времени зря, что серьезно относится к своей задаче упрочения материального уровня семьи и ее достатка. И он отчитывается довольно аккуратно. Но есть и второй план, все время конфликтующий в этих письмах. Он еще и сентиментальный писатель-руссоист, который оставил свою семью, беременную жену и маленьких детей, чтобы гнаться за какими-то суетными чинами, богатством и т.д. Это ужасно. Поэтому параллельно с тем, что он страшно боится, что жена заподозрит, что он неглижирует хождением по большим людям, он все время пишет ей, что все это ерунда, которой он не придает ни малейшего значения, поскольку важно для него только то, что дома он оставил семью, и вообще он не понимает, что он, в сущности, здесь делает, когда все главное у него в жизни – это дом, семья, семейные ценности и т.д. Каждое письмо содержит этот конфликтный месседж, идущий буквально через фразу.

Дальше настает кульминационный день, Павла коронуют, указ оглашается, Муравьев получает абсолютный шиш – ничего, ноль. Он полностью обойден, в терминологии того времени. Зная историю, ретроспективно можно сказать, что это абсолютно неудивительно. Павел ужасно не любил всех, связанных со своей матушкой. Да еще у него Екатерина отняла детей, чтобы самой их воспитывать, и награждать их воспитателя он совершенно не хотел. Все довольно предсказуемо. Но факт остается фактом. Все было абсолютно напрасно и описывается известной русской поговоркой “за семь верст киселя хлебать”. Надо ехать домой, надо собраться, завершить дела и ехать домой с этим нулем. Конфликт кончился, он разрешен. Последние письма полны уверений, что все это полнейшая ерунда, что он и не жалеет, что он даже не может представить себе и помыслить, что любящая его жена будет об этом жалеть. Семейные ценности, руссоистская сентиментальная культура полностью и окончательно торжествует над корпоративной этикой, жаждой чинов и пр.

Судя по осоргинским цитатам, примерно таким и был смысл того романа, как ведут себя любящие родители в разлуке, что они чувствуют. Нормы, нормативы того, как они должны чувствовать.

Все бы хорошо, однако, к сожалению, для этой довольно прозрачной картины в архиве Муравьева есть еще его письма к начальству. Письма, написанные сразу по возвращении из Москвы в Петербург. Письма эти невозможно читать без слез. Михаил Никитич пишет, что, прослужив столько лет на службе государыне и на службе своему Отечеству, беспорочно, без единого нарушения он не может пережить нанесенного ему смертельного оскорбления. Что это лишает всю его жизнь смысла. Что дело, так сказать, не в каких-то пожалованиях, но низшие его произведены, пожалованы и т.д., а он служил, и никакого смысла, никакой жизни, никакой перспективы в этой страшной ситуации для него больше нет. Возникает естественный вопрос: что из этого настоящие чувства автора?

Мой ответ таков: я абсолютно уверен, что и то, и другое. Он абсолютно искренен и там, и там. Он просто человек, еще живущий в двух разных и несогласованных эмоциональных мирах, в котором регулирующие механизмы конфликтуют друг с другом. Да, с одной стороны эмоциональный кодекс служащего дворянина, которого обошли. Вся его жизнь – служба. Если он обойден, смысла жизни нет. С другой стороны, нарождающийся эмоциональный кодекс новых семейных ценностей диктует совершенно другую интерпретацию, и эта погоня за чинами оказывается презренной суетной деятельностью, только отвлекающей от настоящего. Оба этих эмоциональных комплекса проживаются с невероятной искренностью и силой.

Пример второй и последний. Как я сказал, это случай из клинической практики Теодора Сорбина, который он приводит в своих работах. У него был пациент – аспирант кафедры английской литературы одного из американских университетов. Дело происходит в начале 50-х годов. Молодой человек пишет диссертацию о Хемингуэе, и он безумно помешан на Хемингуэе. Он "хемингуэеман", а Хемингуэй жив и пишет в это время. И молодой человек страшно переживает, до такой степени, что он вынужден ходить и просить психологической помощи у профессора, что он не ведет той жизни, которую ведут герои Хемингуэя. Он пишет какую-то вонючую диссертацию, сидит в кампусе и занимается литературой, а настоящие люди где-то в Африке, там войны, стрельба, крутые мужчины, и у него от этого полная фрустрация. С одной стороны, никаких шансов примирить собственную жизнь с тем, что описано в книжках, которые он любит и которые он явно примеряет к себе. С другой стороны, отказаться от того воплощенного в хемингуэевской прозе идеала он не может.

Наконец выходит повесть Хемингуэя “Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера” – так она называлась в русском переводе, может быть, кто-то ее читал. Там описана история, как такой недотепа, нью-йоркский бизнесмен, ничтожный, жалкий, городской, лишенный какой-то настоящей мужской природы, попадает на сафари. Он ничего не может, боится, трясется, у него дрожат руки, происходит какой-то кошмар. И, в конечном счете, он видит, как ему изменяет жена с проводником-охотником, который "настоящий мужчина". И на следующий день с ним происходит настоящее преображение. Он убивает кучу зверей, он рискует жизнью, чувствует невероятную эйфорию, он в восторге, на коне, он счастлив. И, в конце концов, это счастье Фрэнсиса Макомбера оказывается недолгим, поскольку его убивает собственная жена – по-видимому, пишет Сорбин, целясь в бизона, который должен его убить. Бизон вот-вот должен убить этого Фрэнсиса, она стреляет и…

Надо предположить, что Сорбин знает хемингуэевскую повесть в пересказе своего пациента. Дальше происходят следующие в высшей степени драматические события. Молодой человек понимает, что даже для таких неудачников-гуманитариев, как он, не все потеряно. Он записывается добровольцем в армию, отправляется на Корейскую войну, успевает написать оттуда три или четыре письма о том, как ему хорошо и что он, наконец, себя нашел, и через месяц с небольшим гибнет на дежурстве. Конец истории.

Что я бы хотел заметить по этому поводу? Я, вообще говоря, противник теории о том, что бывают правильные интерпретации художественных произведений, а бывают неправильные. Каждый интерпретирует, как хочет и может. И все-таки, преодолевая стыд и отвращение, я скажу, что эта интерпретация неправильная. Ни в какого бизона жена Фрэнсиса Макомбера не целилась, она целилась в собственного мужа. Это совершенно ясно из текста Хемингуэя. Во-первых, потому что в этот момент он ей стал еще более невыносим и отвратителен, чем был в качестве размазни. Во-вторых, отчасти потому, что она боится за то, что, перейдя в это качество (он богатый, а она – нет), он ее оставит. И кончается повесть ее разговором с этим охотником, с которым она изменила ему накануне. Она устраивает истерику, дает ей понять, что понимает, что произошло, но ничего об этом никому не скажет.

Интересность этой истории состоит в том, что несчастный молодой человек пошел явно не по адресу. Если бы вместо психоаналитика он нашел хорошего научного руководителя, он имел бы шансы быть живым по сей день и быть профессором в хорошем американском университете.

Список литературы

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://6-04.olo.ru/


Страницы: 1, 2