рефераты

рефераты

 
 
рефераты рефераты

Меню

Реферат: Русский апокрифический Христос: к постановке проблемы рефераты

Для того, чтобы понять, как именно формировался апокрифический образ Христа в XVII в., следует остановиться на двух принципиально важных моментах: во-первых, на жанровой специфике повести и, во-вторых, на ее языковых особенностях.

Опираясь на дошедшие до нас памятники древнерусской литературы, а также на фольклорные тексты XVIII - XIX вв., можно утверждать, что в русской средневековой культуре, а затем в народной культуре нового времени утверждаются два основных образа Христа: Страстотерпца (причем страстотерпчество показывается через призму Страстей Богоматери) и Грозного Судии, эсхатологического Христа. Г. Федотов видел причину в религиозном страхе, "который не любит останавливаться на человеческой жизни воплотившегося Бога" [20]. Но, несмотря на важность образа Христа-Страстотерпца, в древнерусской литературе не было жанра, аналогичного Passio Christi в западноевропейских литературах. Поэтому уже сам жанр Страстей является в буквальном смысле чужим для русской культуры, принятым извне. Но была "чуждость" и иного рода. Так называемая Первоначальная редакция СХ, представленная самыми ранними списками (XVII в.), была написана на украинском языке и изобиловала апокрифическими вставками, для которых И. Франко определил в основном украинское литературное или фольклорное происхождение [21]. Отношение же к украинской книжности и к украинским духовным веяниям вообще было весьма неоднозначным в Московской Руси на протяжение всего XVII столетия, поскольку "москвичи вовсе не были уверены, что православие Белой и Малой Руси так же твердо, как и их московское" [22]. Следовательно, украинская повесть должна была восприниматься - хотя бы отчасти - как конфессионально чуждая, сомнительно православная, т. е. со всем спектром значений, обнаруживаемых христианством в категории "чужого".

Чем же можно объяснить проникновение этого "чужого" и даже "чуждого" жанра в русскую литературу XVII в. [23]? Среди историко-культурных факторов можно упомянуть прежде всего большую открытость русской культуры для воздействий извне - прежде всего, с Запада, открытость, причудливым образом сочетавшуюся с очень ярко выраженной ксенофобией - начиная с грамот патриарха Филарета 20-х гг., направленных на ограждение "русских людей от иностранного соблазна" [24] - прежде всего, естественно, конфессионального. Но, несмотря на всю противоречивость взаимодействия с "чужой" культурой и ее носителями, "сама жизнь все теснее и плодотворнее сталкивала русского человека с Западом" [25], причем людей самых разных сословий. С другой стороны, появление в русской литературе именно пассийного жанра может быть объяснено эсхатологическими ожиданиями, которыми отмечено русское общество на протяжение всего XVII в. и которые особенно усилились во второй его половине, после раскола русской церкви. Эсхатологические ожидания, особенно те, что были связаны с преследованиями сторонников "старой веры", чрезвычайно актуализировали тему страстотерпчества - во имя Христа и против Антихриста. Разумеется, эталоном всякого праведного и кроткого мученичества и в этой исторической ситуации оставался Христос. При этом мученичество в России XVII в., за веру или не за веру, с виной или без вины, и жестокость по отношению к мучимым становятся явлением обыденным [26]. Оттого-то требовалось изобразить именно земное, человеческое страдание Бога, чтобы смертный имел возможность со-страдать Божеству. Традиционных средств, в том числе и жанровых, для такого изображения не было. Был необходим иной механизм литературной репрезентации Христа страдающего. Жанр "Страстей" заполнял этот пробел. Однако апокрифичность "пассийного" Христа, представленного в непривычном жанре, не могла не бросаться в глаза - ведь известное до тех пор Евангелие Никодима самим своим названием декларировало соответствующий образу жанр: пусть апокрифическое, но все же Евангелие! "Приближенный к повседневности" Христос, по-видимому, ощущался как "не совсем" Христос, что не могло не быть связано с заимствованностью жанра, а также нашло отражение в языковой материализации текста: вплоть до начала XVIII в. повесть бытовала на так называемой "простой мове", которая на Украине в качестве литературного языка конкурировала с церковнославянским языком и постепенно вытесняла его, начиная с XVI в. [27]. Церковнославянский же язык в традиционной древнерусской культуре так же неоспоримо принадлежит к сфере сакрального, как и сам Христос, и это во многом верно и для конца XVII в., несмотря на начавшееся изменение языковой ситуации на Руси под воздействием югозападнорусской модели [28]. Примечательно, что процесс, который можно назвать "вторичной сакрализацией" образа Христа в СХ, выражается не только в устранении апокрифических эпизодов, но и в переводе текста повести на церковнославянский язык (возможно, это было связано с "уходом" повести в старообрядческую среду [29]. Таким образом, для изображения хоть сколько-нибудь десакрализованного Христа требовался "чужой" жанр с чужой же языковой материализацией.

* * *

"Роман Мастера" таит в себе психологическую ловушку, связанную с набором определенных идейно-эстетических ожиданий, неизбежно вызываемых образом Понтия Пилата. Иными словами, Понтий Пилат неминуемо должен восприниматься в ассоциативной связи с Христом, причем именно с Христом-Страстотерпцем. Для людей верующих закономерность такой связи подтверждается четвертым членом Символа Веры: "Распятаго же за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна". Для человека, не знающего Символа Веры, но все же минимально образованного, образ Пилата все равно связан с образом Христа Страдающего - хотя бы через историю происхождения фразеологизма "умыть руки". Этой ловушки не избегли очень многие читатели "Мастера и Маргариты". Не вызывает удивления тот факт, что либеральной интеллигенцией 60 - 70-х гг., особенно молодежью, совершенно не знакомой с библейским текстом, образ Иешуа нередко воспринимался как "настоящий", освобожденный от догматического окостенения, "живой" Христос. Вызвано это тем, что текст романа, полемический по отношению к каноническому источнику, "конституируется как "истинная" версия" [30]. "Скромное обаяние" этой "истинности" таково, что под него подпадают даже специалисты. Так, И. Золотусский, говоря о художественных особенностях "ершалаимских сцен", замечает: "Краски иногда так ослепительны..., что просто любуешься ими, забывая о терниях, вонзающихся в голову Иешуа" [Выделено нами - О.С.] [31]. С первой частью утверждения нельзя не согласиться, но о терновом венце как атрибуте Страстей Христовых у Булгакова нет ни слова. Такое "достраивание" булгаковского текста весьма характерно для психологии читательского восприятия романа.

И все же трудно согласиться с трактовкой образа Иешуа Га-Ноцри как Христа-Страстотерпца. В самом деле, по всем рассмотренным выше признакам, жанр "романа Мастера" можно определить не как Пассион, как предлагал Б. М. Гаспаров [32], а как анти-Пассион - прежде всего потому, что в муках и казни Иешуа отсутствует мистериальный элемент (умеренно акцентированный в канонических Евангелиях и гиперболизированный в СХ). Но если главным действующим лицом Пассиона является Христос, то кто же тогда герой анти-Пассиона? Чтобы ответить на этот вопрос следует пристальнее присмотреться к образу Иешуа.

Ясно, что в любом случае Иешуа Га-Ноцри - это не Христос. У него нет миссии, нет цели, ради которой Христос принял добровольное страдание (словосочетание "волная Страсть" делается устойчивым в СХ), да и самой добровольности страдания тоже нет: выбор у Булгакова - это крест Пилата, а не Иешуа. Вряд ли применимо также определение "пошлая казнь" к искупающей грехи человечества крестной смерти Сына Божия. Да и само богосыновство Иешуа нельзя назвать даже проблематичным: оно просто никак не декларируется ни самим Иешуа, ни его окружением. Кем же тогда является Иешуа Га-Ноцри? Для ответа на этот вопрос воспроизведем систему доказательств Т. Б. Поздняевой [33] с нашими комментариями и дополнениями.

1. Иешуа имеет темное происхождение. Мать, о которой он или не имеет сведений, или избегает упоминать, и отец-сириец наводят на мысль о незаконнорожденности Иешуа.

Версия о незаконнорожденности Иисуса выдвигалась противниками христианства (вспомним хотя бы "Правдивое слово" Цельса). Косвенно она представлена и в Евангелии Никодима - в виде дискуссии о чистоте происхождения Христа, разворачивающейся в совете архиереев. Пристальный интерес к этому вопросу объясняется, естественно, прежде всего тем, что для древних евреев этническая принадлежность была тождественна конфессиональной. Поэтому проблема этнической самоидентификации личности приобретала особую остроту на земле Палестины, и вопрос Пилата, обращенный к Иешуа: "Кто ты по крови?" - вполне закономерен. На этот вопрос Иешуа не может дать какого-либо вразумительного ответа. Он совершенно одинок и исторгнут из каких-либо родовых связей - ситуация вовсе не типичная для Древнего мира; а ведь Булгаков подчеркнуто конституирует свой текст с установкой на "достоверность" - через особую зримость описаний, через детальную передачу реалий быта, наконец, через гебраизацию имен и названий. Кто же тогда (если нет даже родных - "Я один в мире") и, главное, зачем говорил Иешуа, что отец его был сириец? Не затем ли, чтобы попрекнуть сомнительным происхождением [34]? Если предположить, что мать Иешуа иудейка, то ее союз с сирийцем с точки зрения закона Моисеева можно рассматривать как блуд [35], если же оба его родителя не были иудеями, то в этом случае "ущербность" Иешуа с точки зрения древнееврейской этнической среды еще более выражена. И в том и в другом случае Иешуа чужд (в буквальном и переносном смысле) всем окружающим.

Говоря о родителях, и особенно о матери Иешуа, нельзя не упомянуть еще один важнейший момент, а именно - подчеркнутое исключение из "ершалаимских сцен" какого-либо женственного элемента. Для русского читателя, имевшего определенные стереотипы восприятия библейских тем, обусловленные традицией и, без сомнения, учтенные Булгаковым, Христос немыслим без Богоматери. Прав был Г. Федотов, утверждая, что "и собственно Голгофа в народном сознании дана сквозь страдания Богоматери, которая является, таким образом, главным лицом Господних Страстей" [36]. Иными словами, Страсти Христовы без Матери Скорбящей не воспринимаются как подлинные. Скорбь Богоматери, плач "дщерей иерусалимских", следующих за процессией на Голгофу - все это вылилось в одно упоминание о стонах задавленных в толпе женщин перед тем, как Пилат собирается огласить приговор [37].

2. "Старенький и разорванный голубой хитон" Иешуа - довольно странное и нелепое одеяние, если учесть, что у древних греков хитон был родом нижнего белья, в котором не было принято появляться на людях.

Действительно, у известного специалиста по истории костюма Ф. Буше можно найти подтверждение этому: "Короткая, подпоясанная туника, или хитон, являлся, по сути дела, нижним бельем (undergarment) с подшитым краем" [38]. Для древних иудеев, которые считали все "эллинское" синонимом "языческого", одеваться на ненавистный эллинский манер было бы равносильно осквернению. Что же касается сирийцев, то учитывая мощное воздействие эллинистической цивилизации на сирийскую культуру, можно предположить, что будь Иешуа эллинизированным сирийцем, он мог бы носить греческую одежду (если не принимать при этом во внимание, что одет он в одно исподнее и не вникать в судьбу его верхнего одеяния). Но и в этом случае подобная одежда была бы всего лишь знаком "эллинского" образа жизни и "эллинской" образованности, к которой не причастен Иешуа: ведь "греческих книг" он не знает (гл. 2, с. 26), хотя Пилат и определяет его для себя как философа [39]. Собственно, хитон Иешуа - это антиодежда, одна из форм и принадлежностей смехового поведения, по своему семантическому статусу близкая к обнажению [40]. Итак, внешний вид Иешуа столь же сомнителен, сколь и его происхождение.

Не только внешняя часть жизни Иешуа, но и его убеждения, высказываемые им мысли вызывают многочисленные вопросы. Прежде всего, это касается отношения к людям:

3.1. Иешуа либо не понимает, что Иуда подстроил ему "юридическую ловушку" [41], либо лжет, притворяясь непонимающим.

Если он не понимает подлинной сути организованной Иудой встречи, то тогда его откровенность преступна по отношению к человеку, которого он считает "добрым и любознательным"; если же он все понимает, то тогда его слова и сама его кротость в этой ситуации - лживы.

3.2. Столь же неосторожны откровения Иешуа о Левии Матвее. Сборщик податей - государственная должность, поэтому выбрасывание на дорогу казенных денег могло обернуться серьезными неприятностями для "обратившегося" мытаря.

3.3. В конце сцены допроса (гл. 2, с. 30) Иешуа пытается сам спровоцировать Пилата на совершение должностного преступления: "А ты бы меня отпустил, игемон...".

3.4. Иешуа абсолютно неразборчив, а точнее, как-то странно избирателен в том, кого называть"добрыми людьми". В их число входят, по словам Пилата, "Марк Крысобой, холодный и убежденный палач", люди, которые били Иешуа за его проповеди, "разбойники Дисмас и Гестас, убившие со своими присными четырех солдат" и "грязный предатель Иуда" (гл. 2, с. 29).

4. Иешуа противопоставляет истину вере: "Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины" (гл. 2, с. 24).

Такое противопоставление веры и истины по меньшей мере странно, если учесть, что для верующего истина как раз и заключается в вере, и между ними не может быть противоречия. Уместно также будет вспомнить, что сам Христос не собирался отменять закон [42], а его первые последователи не имели намерения " "основывать" новую религию, а себя самих считали наиболее верными из иудеев, сумевшими узнать и признать Мессию, когда он наконец явился" [43]. Видимо, не случайно Пилат еще раз задает вопрос о том, настанет ли "царство истины", именно после перечисления "добрых людей", к которым тяготеет Иешуа. Гневная реакция на убежденный положительный ответ Иешуа (" "Оно никогда не настанет!" - вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся" - гл. 2, с. 30), а также соотнесение "ершалаимских сцен" с "московской реальностью" романа, где уже пожинаются обильные плоды применения на практике "единственно верной" квазирелигиозной доктрины, заставляет предположить, что царство истины, противопоставленной вере, должно быть царством "добрых людей", подобных Иуде, Марку-Крысобою и прочим.

5. "Эти добрые люди... ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время" (гл. 2, с. 23). Если принять точку зрения, что Иешуа - это Иисус, тогда непонятно, как он может называть "путаницей" свои слова и свою миссию. Если же он всего лишь душевнобольной бродячий философ, то откуда он может знать, что "путаница" будет продолжаться долгое время?

Путаница, неразбериха - элементы комического представления, смехового действа. Путаница - это то, что замещает истинное положение вещей и что должно неминуемо исчезнуть, когда все станет на свои места, примет упорядоченный вид. "Перевернутость" этого высказывания Иешуа особенно наглядна в сопоставлении со следующим евангельским пассажем: "Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут" (Мф., гл. 24, ст. 35).

6. Догмат о Воскресении Божества - краеугольный камень христианского вероучения. Иешуа не воскресает. Его явление в финальной сцене романа, в сне Ивана Бездомного (точнее - Ивана Николаевича Понырева), при свете полной луны, менее всего напоминает явление Господа во славе.

Действительно, в эпилоге Иешуа предстает с обезображенным лицом и хриплым голосом, что никак не может соответствовать облику воскресшего Христа, а скорее походит на явление призрака или ходячего мертвеца. Иешуа клянется, что "пошлой казни" не было - "и глаза его почему-то (выделено нами - О.С.) улыбаются". Немедленно приходит на память свидетельство Иоанна Златоуста о том, что Христос никогда не смеялся. Конечно, улыбка, да еще одними глазами - еще не смех, в христианской топике безусловно принадлежащий к сфере "дьявольского". Но авторское "почему-то" в данном случае указывает на отсутствие рациональных причин для подобной улыбки. Сверх того, все это происходит в полнолуние [44], т.е. самый пик разгула нечистой силы в течение месяца, в самое подходящее время для морока и колдовства - и в момент наивысшего ежегодного обострения душевной болезни Ивана Николаевича Понырева, в ежегодно повторяющемся сне, который разыгрывается как спектакль с одними и теми же действующими лицами, с одними и теми же актерами. В этом возвращении - абсолютная безнадежность: хотя Маргарита обещает Ивану, что все у него будет "так, как надо", но сон повторяется из года в год без каких-либо изменений, как не меняется и сама жизнь бывшего поэта.

На основании всех данных, приведенных выше, а также ряда других, не менее интересных соображений, которые мы не имеем возможности привести здесь, Т. Б. Поздняева делает вывод, что "роман Мастера" - не что иное как представление, разыгранное самим Воландом, вдохновлявшим Мастера, "темная мистерия", в основных своих частях являющаяся зеркальным отражением, "перевертышем" христианской пассийной мистерии. Естественно, что Воланд знает все, что происходило в Ершалаиме при Пилате, поскольку он и был главным действующим лицом этой темной мистерии, а Афраний, Иуда, Каифа и прочие "демонические" персонажи - всего лишь его "реплики" (по выражению Б. М. Гаспарова). Но при этом Воланд претендует на истинность именно своей версии, противопоставляя ее евангельской, и тем самым подразумевает, что его герой - все-таки Иисус ("И опять крайне удивились и редактор и поэт, а профессор поманил их обоих к себе, и когда они наклонились к нему, прошептал: "Имейте в виду, что Иисус существовал" " - гл. 1, с. 19). Мимикрируя под Христа, Сатана в действительности представляет Антихриста [45].

Страницы: 1, 2, 3