Реферат: По ту сторону строки
Реферат: По ту сторону строки
Инна Кулишова
Рецензия
на книгу "Как работает стихотворение Бродского. Из исследований славистов
на Западе" (Редакторы-составители Л.В.Лосев и В.П.Полухина. М.,
"Новое литературное обозрение", 2002)
За последней строкой
стихотворения не следует ничего, кроме литературоведения. |
И.Бродский |
Литература,
как из хаоса и глины когда-то Господь, лепит заново мир и человека. Есть еще
одна особенность у ЛЮБЫХ стишков. Так или иначе они горазды сбываться. Однажды
Бродского спросили, всегда ли поэт - пророк, на что он ответил: "Это
побочный результат". Поэт не будет пророком уже хотя бы потому, что он
продукт стихотворения, следовательно, по Бродскому и по сути, языка. То есть
продукт одиночества и свободы (так, к слову, и называлась книга Адамовича) -
индивидуальность всегда сопряжена с этими двумя смежными способами
существования. Обладая проясненной сущностью, поэт - и исполнитель, и творец в
одном лице, ибо создает собственные миры в свои 6 дней. Посему он откажется от
участи/чести святого. Но язык, как и свобода, вспоминая Довлатова, освещает
дорогу любому. Выбор - за человеком, как всем этим воспользоваться. Язык в
известной степени равнодушен. Точнее, нейтрален. За одним исключением. Он не
прощает непрофессионального отношения к себе. Небрежности, несерьезности,
неверной тональности. Улавливаешь что-то, тот самый "вербальный гул"
- и пошло дело. Короче, без мистики, что-то ведет твою руку, иначе не скажешь.
Главное - иметь очень чуткий слух. А то, как говорил Станислав Ежи Лец,
"кастраты духа тоже могут взять высокую ноту".
Но
"что остается от сказки потом, после того, как ее рассказали"? А
просто Время. И еще инерция слов, вытесненных из стихотворения. Суть настоящего
искусства в том, что оно плодотворно. После гениальной вещи хочется идти дальше
(собственно говоря, это и есть главный урок Бродского - идеального посредника
между Языком и читателем: ВСЕГДА ЕСТЬ ДАЛЬШЕ), хочется любым способом
продолжить увиденное, услышанное, прочитанное и т.д. В мыслях, в чувствах, в
создании чего-то своего, в любом оживлении жизни. Или точнее, жизни души.
Потому пишутся книги о поэте и, что важнее, его лучшей части - речи.
Цветаевcкое
"Чтение - соучастие в творчестве" не так-то просто. У писателя и
читателя разная "психологическая скорость" мышления (Бродский в
беседе с С.Волковым). Да и в любом случае чтение требует усилий. Но иначе и
быть не может. Усилий от человека в первую очередь требует Бог, в отличие от
дьявола, который легкодоступен (к примеру, несчастным быть легче, чем
счастливым. Не надо делать никаких шагов никуда. Рабом, чем свободным, любимым,
чем любящим и т.д.), и по верному замечанию Мераба Мамардашвили, "дьявол
играет нами, когда мы не мыслим точно. Точность мышления есть нравственная обязанность
того, кто к этому мышлению приобщен". Точность, которой в первую очередь
отличается поэзия, скорее всего, сродни Абсолюту (а значит, и Создателю), и не
означает правильность, зачастую отталкивающую несвежестью привкуса. Но она же и
обязывает. Стать равновеликим поэту с его чувством точности, прорыва,
подлинности в момент чтения можно только отказавшись от себя. Так Бродский и
говорил: "Человек есть то, что он читает". Собственно, и этого от нас
хочет Творец: растворения, отказа от собственного "эго", что отнюдь
не синонимично исчезновению. Творчество и есть максимальное саморастворение (не
самовыражение!), равное максимальной самоконцентрации. В стишках вступают иные
законы: думаешь не как лучше самовыразиться, а как найти, к примеру, более
удачную рифму. Все остальное - только строительный материал. Стать равным
нелегко. Попытаться стать. Для этого надо уйти, а лучше сказать, войти в
притяжение метафизической перспективы (что уже тавтология, так как метафизика,
если вдуматься, и есть вечная перспектива) языка, которое, как никакой другой
поэт, испытал И.Бродский. Метафизика требует эмоционального мужества (да и
нравственность тоже...). "Очень мало в мире читателей, - пишет В.Уфлянд, -
способных подняться до уровня такого поэта. Нужен чрезвычайно подготовленный,
знающий по возможности всю литературу человек. Почти воображаемый, если
пользоваться ответом Игоря Стравинского, для кого он пишет: "Для себя и
воображаемого слушателя"". Иначе говоря, надо стать alter ego
мастера. То есть надо уподобиться ему. Образ и подобие - так было замыслено
изначально. И мы по идее тем самым воплощаем небесную "установку" на
земном, метафорическом, уровне. "Всякое творчество, - говорит Бродский, -
по сути своей молитва. Всякое творчество направлено в ухо Всемогущего. В этом
сущность искусства. Это безусловно. Стихотворение, если не молитва, то
приводимо в движение тем же механизмом молитвы". Этот механизм должен
включиться и у читателя. Привести его в движение, доводящее до растворения.
Подняться до уровня воображаемого читателя трудно и прекрасно. Да и воображение
зачастую превосходит реальность по своей интенсивности.
В
поэте вообще слишком многое разбужено, расшевелено. В душе его, как в
заброшенном замке, бродят чудовища, призраки, демоны, ангелы. Они никогда не
дадут покоя. И мир воспринимается гораздо более обостренно, чем у обычных
людей. Поэт всегда живет на грани здравого смысла и иррационального восприятия
мира, о чем, в частности, говорил И.Бродский в интервью Свену Биркертсу.
Недаром многие великие поэты боялись сойти с ума, а некоторые и в психбольницах
полеживали. И все это отражается в первую очередь на формальной стороне
стихосложения. На тембре, интонации, звуке, рифме, на размере, паузах,
клаузулах и цезурах - короче на том языке, с которым поэт говорит со временем.
Или время с ним. Но в то же время сия дисциплинирующая "формальная
разбуженность" и есть основной путь поэзии - "в идеале это именно
отрицание языком своей массы и законов тяготения, это устремление языка вверх -
или в сторону - к тому началу, в котором было Слово. Во всяком случае, это -
движение в до (над)жанровые области, то есть в те сферы, откуда он взялся.
Кажущиеся наиболее искусственными формы организации поэтической речи - терцины,
секстины, децимы и т.п. - на самом деле всего лишь естественная многократная,
со всеми подробностями, разработка воспоследовавшего за начальным Словом
эха" (И.Бродский). Но разбираться в "работе" эха - лингвистам и
литературоведам. И не изучать метр мэтра русской поэзии, ее главного поэта, как
точно выразился Лев Лосев, просто преступно с антропологической точки зрения.
По крайней мере, хотя бы одного поэта, писал Бродский в эссе об Одене, надо
знать "от корки до корки: если не как проводника по этому миру, то как
критерий языка". Между прочим, поэзию и все разговоры о поэзии он считал
самыми важными на свете, все остальное для него по большому счету (а по какому
еще надо?) было вторично.
Что
отличает представленную книгу в первую очередь - так это умение читать и
"уровень интерпретации", выражаясь словами одного из участников
сборника. Повсеместно разваливающиеся структуры и искажающие обобщения дня
нынешнего сразу замечает язык: разночтения в орфографии и пунктуации, частые
опечатки в самых различных изданиях, непонятные попытки насильственных
"облегчающих" реформ, против которых Бродский, выражаясь его же
словами, встал бы "на задние лапы", разнобой в произношении: даже
излюбленное Бродским питерское "ч" - он и "что", как
известно, произносил чисто, с "ч", и насколько сочнее и звучнее от
этого язык! - слишком активно вытесняется массовым московским "ш"
("булоШная", "достатоШно", или того хуже: "леХШе"
- "легче" то есть), что похоже на некое одомашнивание языка на
фонетическом уровне, а не на глуховатый поэтический шепот. В связи с этим одно
маленькое наблюдение. Вводное, бытовое слово "конечно" мы произносим
с привычным "ш", тогда как родственные слова с иным масштабом смысла
оставляют (пока) за собой право произноситься с соответствующими согласными:
"конечный-бесконечный". В сегодняшнем мире расшатывающихся структур
эта книга выглядит этакой античной колонной, структурообразующим или
удерживающим элементом именно в силу "серьезности сообщаемого" и,
кажется, стоит особняком, в обнимку с великими мертвецами прошлого:
древнеримскими, англоязычными и русскими поэтами. (Впрочем, великие, скорее,
достояние вечного настоящего). Это продиктовано, безусловно, самим материалом.
Бродский, как говорил о нем Чеслав Милош, "поэт сложного культурного
наследия, он использует темы Библии, Гомера, Вергилия, Данте, английских метафизиков
и древнерусской литературы. Классические темы делают его поэтическое здание
гигантским, но ими подчеркнуто единство европейской поэзии".
Почему
еще нужны такие книги? А чтобы опять-таки идти ОТ себя, вовне, не искать
повсюду только части мозаики собственного "эго", любя искусство
безотносительно к себе. Как говорил одержимый идеей истины Чаадаев, "есть
одно средство увидеть истину - удалить себя, почаще говорить себе, как Диоген
Александру: отойди, не засти мне солнца". Именно тяга идти дальше и
преодолеть расстояние между читателем и писателем, в конечном счете
опосредованно (прямой путь является прерогативой поэзии) приблизиться к тому
Началу вызвала к жизни желание изучать, исследовать изящную словесность.
Сошлемся на одно, немного спорное, но интересное высказывание М.Гаспарова:
"Филология - наука понимания... Классическая филология началась тогда,
когда человек почувствовал историческую дистанцию между собою и предметом
своего интереса - античностью... Книги окружают нас, как зеркала, в которых мы
видим только собственное отражение; если оно не всюду одинаково, то это потому,
что все эти зеркала кривые, каждое по-своему. Филология занимается именно
строением этих зеркал - не изображениями в них, а матералом их, формой их и
законами словесной оптики, действующей в них. Это позволяет ей долгим окольным
путем представить себе и лицо зеркальных дел мастера, и собственное наше лицо -
настоящее, неискаженное". И далее: "Ю.М.Лотман сказал: филология
нравственна, потому что учит нас не соблазняться легкими путями мысли. Я бы
добавил: нравственны в филологии не только ее путь, но и ее цель: она отучает
человека от духовного эгоцентризма". Все правильно, "Центр больше не
держит" (Йейтс).
"Глупости,
- отреагировал однажды И.Бродский на древнее изречение "ex oriente lux"
("свет с Востока"), - свет идет с неба". Подзаголовок книги
"Из исследований славистов на Западе" может поначалу ввести в
небольшое заблуждение. Но, как справедливо заметил в предисловии к изданию Лев
Лосев, "вряд ли в собранных здесь работах просматривается какой-то
специфически "западный" подход (если таковой вообще существует)...
Допустимо лишь преположить, что такие факторы, как англоязычность и глубокий
опыт западной культуры, позволяют лучше понять некоторые контексты творчества
Бродского... Основной принцип организации этой книги не географический, а
научно-тематический. Эта книга создавалась для того, чтобы по возможности
всесторонне обсудить кардинальный вопрос об искусстве Бродского как
стихотворца, стихотворца в узком смысле - как художника, создающего отдельные
стихотворения". Поэтому ограничиваться (а значит, искажать) географическим
или социальным подходом к этой книге, естественно, нельзя. И это верно уже хотя
бы потому, что целиком и полностью соответствует мироощущению Бродского, который
говорил в интервью одному из участников сборника Д.Бетеа: "Я всегда
полагал и все еще полагаю, что человек, человеческое существо, должен
определять себя не в категориях этики, расы, религии, философских убеждений,
гражданства или географии, вообще вне подобной обусловленности. Но прежде всего
он должен себя спросить: "Я трус? Я благородный человек? Или я
лжец?""
В
общей сложности можно сказать, что книга повествует о том, как метафизический
ритм поэзии Иосифа Бродского отражается на структурном уровне. Но начнем с
самого начала. Глядя на обложку, уже понимаешь, что издание серьезное, и
настолько, что возникает мысль: книга издана в совершенном виде. Для обложки
выбраны самые точные цвета - метафизические: черный и белый, любимые цвета
Бродского, так как напоминают чернила и бумагу (Зима - любимое время года
поэта. "Если хотите знать, то за этим стоит нечто замечательное:..
профессионализм. Зима - это черно-белое время года. То есть страница с буквами.
Поэтому мне черно-белое кино так нравится, знаете", из интервью
еженедельнику "Пшекруй"). А еще черное - тьма, это ничто, цвет,
поглощающий остальные цвета и очертания. Белое - свет, это все, цвет, в котором
прочие цвета и очертания еще не рождены, но уже замыслены. Их смешение дает
цвет Времени - серый (по Бродскому), их сочетание рождает стихотворение. Очень
удачный портрет поэта, в который хочется всматриваться бесконечно - взгляд
умный, пристальный (как вспоминает один из бывших студентов, "взгляд у
Бродского был материнский") и немного потусторонний. Портрет чуть размыт
на фоне супрематических черно-белых сочетаний и оттого кажется более подвижным,
живым и в то же время несущим в себе семантику отстранения:"Там, за нигде,
за его пределом -/черным, бесцветным, возможно, белым -/есть какая-то вещь,
предмет./Может быть, тело. В эпоху тренья/скорость света есть скорость
зренья;/даже тогда, когда света нет". На обратной стороне - фотография
Петербурга. Иначе говоря, вид Бродского со спины. Полноте, да Питер ли это? А
может, Венеция? На фото - столь любимая поэтом "водичка", лев в
профиль (какое значение в мироощущении Бродского имеет и лев, и профиль, уже и
писать нечего) - как минимум три архетипических символа, в его случае имеет
смысл говорить об индивидуальных архетипических символах.
О
некоторых архетипах в творчестве раннего Бродского на примере поэмы
"Зофья" рассуждает в первой статье Ядвига Шимак-Рейфер (Польша).
Вообще
с авторами статей можно соглашаться и не соглашаться, можно принимать такой
подход и отвергать, но факт остается фактом: они понимают Бродского. Правильно
или неправильно - другой вопрос. "Интерпретация, - пишет М.Гаспаров, -
есть не что иное, как построение тезауруса: три разных интерпретации - это три
по-разному рубрицированных тезауруса (доклад Д.Исхаковой).
"Понимание" - это то, что можешь пересказать, "восприятие"
- то, чего и не можешь; принимать одно за другое опасно".
"Зофья"
по размеру, интонации напоминает "Я обнял эти плечи...", о чем,
правда, польская славистка не упоминает, сделав акцент на другом. Обладая
важным "искусством цитации" (Лосев), она рассматривает в поэме
архетипические символы, сопоставляя время ее написания с периодом, когда
Бродский впервые прочел Библию, "Махабхарату",
"Бхагавадгиту". Выделяя две главных темы - "душу и плоть, два пространства
- сакральное и профанное", она трактует "Зофью" как ступень
индивидуации, означающую выход "из личной... ситуации, чтобы вознестись на
высоту метафизического познания".
Джеральд
Янечек (США) размышляет о чтении "Стихов на смерть Т.С.Элиота" в
Луисвилльском университете. Чтение Бродского часто сравнивали с шаманизмом,
синагогальным пением, литургией. По воспоминаниям очевидцев, у многих даже
температура поднималась в это время. Причем Янечек отмечает одну важную черту:
"Структура декламации этого стихотворения Бродским отличается удивительной
точностью мелодических очертаний". Даже на уровне декламации Бродский
остается верен себе. "Подчеркивая рифму и размер, делая паузы даже на
анжамбированных окончаниях строк и декламируя текст уникальным мелодическим
распевом, Бродский декларирует превосходство поэзии над смертным существованием
(синтаксис, разговорная речь) и в то же время отделяет поэзию от других форм
словесного творчества". Различные, в том числе формальные, пути
преодоления смертности - черта поэтики Бродского. Говоря об "Эклоге 4-й
(зимней)", Барри Шерр замечает: "Ранее в стихотворении он упоминает
известную живопись белым по белому Малевича, здесь буквы кириллицы чернеют на
белизне, они заполняют пустоту листа и, таким образом, по-своему отрицают
смертную пустоту". "По мнению Ольги Седаковой, - пишет Полухина, -
"самое освобождающее начало у Бродского - это переживание смерти. Какой-то
ранний и очень сильный опыт переживания смерти, смертности,
бренности"". "Переживание" хотелось бы тут понимать с
разными смысловыми оттенками. Как сказал Сенека, "Кто научился смерти, тот
разучился быть рабом". Он и это преодолел.
М.Лотман
(Эстония) детально анализирует стихотворение "На смерть Жукова",
возводя его к "Снигирю" Державина, написанному на смерть Суворова.
Державное державинское задало тональность стихотворению Бродского. А любое
стихотворение, как повторял поэт, начинается с тональности (скорей всего, и
родина тоже), которая определяет все остальное. Стихотворения, посвященные
смертям поэтов, знакомых, родственников, "занимают особое... место в
наследии Бродского", пишет Лотман, но это "как в тематическом, так и
стилистическом отношении выделяется из общего ряда... Речь идет... о смерти
человека, Бродскому не близкого (биографически, социально, психологически,
эмоционально)... Эта отдаленность (хочется употребить ломоносовское словечко
"далековатость") и - шире - несоответствие вообще и становятся одним
из основных мотивов разбираемого стихотворения". Видимо, нарочитые
синтаксические, стилистические и прочие несоразмерности, помимо
"присутствующего отсутствия автора", в стихотворении привели Лотмана
к выводу: "Семантический хаос Бродского не есть отсутствие
структурообразующего начала, уже простых оппозиций у него больше, чем у
антитетичного Державина: хаос Бродского не предшествует порядку, но есть его
развалины... Таким образом, за обычной для Бродского бесстрастной логичностью
повествования отчетливо проглядывает тот хаос, та бездна, которая одновременно
и ужасала, и вдохновляла Паскаля, Кьеркегора, Достоевского, Ницше, Шестова,
Камю... Все это вводит нас в своеобразный "имперский дискурс"
Бродского и, далее, в саму имперскую образность Бродского, где все несуразно,
разностильно, разновременно...". Кстати, в беседе с Волковым Бродский
заметил, что определение "государственное" по отношению к этому
стихотворению ему даже нравится. Но трудно согласиться со словом
"хаос" в применении к Бродскому. Хаос не есть развалины, хаос может
показаться бездной, но отнюдь не наоборот.
Страницы: 1, 2
|
|