Курсовая работа: Хасид и талмудист
Оба
сравнения порознь отчеканены Цветаевой . “ Внешнее осуществление Пастернака
прекрасно : что - то в лице зараз и от араба и от его коня : настороженность ,
вслушивание , — и вот - вот ... Полнейшая готовность к бегу . — Громадная ,
тоже конская , дикая и робкая роскось глаз ”. М . Цветаева . “ Световой ливень
”. В ее кн .: “ Проза ”, Нью - Йорк , 1953, с . 354.
О
Мандельштаме : “ Глаза опущены , а голова отброшена . Учитывая длину шеи ,
головная посадка верблюда . Трехлетний Андрюша — ему : „ Дядя Ося , кто тебе
так голову отвернул ?"”. М . Цветаева . “ История одного посвящения ”, там
же , с . 173.
Таким
же предстает Мандельштам в воспоминаниях Э . Л . Миндлина : “ с тонким ,
крупным горбатым носом и очень независимо , почти вызывающе гордо поднятой
головой ”. Цит . по книге : О . Мандельштам . Собр . соч . в 3 тт ., т . 2. Нью
- Йорк , 1971, с . 511.
Это
не только физиогномические сравнения , хотя они совершенно подходят к облику
обоих поэтов . Быть может , сами поэты являются символами , прежде чем они
начинают создавать символы . По словам Пастернака , “ человек достигает предела
величия , когда он сам , все его существо , его жизнь , его деятельность
становятся образцом , символом ” (“ Что такое человек ?” Б . Пастернак , цит .
изд ., с . 671).
“
Верблюд и арабский конь ” — так эмблематически можно было бы передать
соотношение поэтических походок Мандельштама и Пастернака : тяжелая , мерная ,
торжественная поступь верблюда — и порывистый , легкий бег арабского скакуна .
Сходство
с верблюдом распространяется дальше : у Мандельштама есть собственный горб ,
наработанный всей его позицией в мировой культуре , — горб человека , который
всю свою жизнь сгибается над миром как над книгой , перелистывает и
перечитывает ее без конца . Эта согбенная позиция талмудиста присуща всему
поэтическому мышленнию Мандельштама .
Как
мы знаем из его довольно язвительных воспоминаний (“ Шум времени ”, глава “
Хаос иудейский ”), отец будущего поэта готовился к поприщу раввина , учился в
высшей талмудической школе в Берлине . Потом он изменил своему наследственному
призванию в пользу светской профессии и забросил все религиозные интересы ,
сохранив лишь в сухой своей русской речи , этом “ косноязычии и безъязычии ” —
“ причудливыйсинтаксис талмудиста ”. O. Мандельштам , цит . изд , т . 2, c. 66,
67.
Однако
ирония крови , месть культурного бессознательного сказалась в том , что его сын
стал величайшим талмудистом именно на светском поприще , превратив поэзию в
своеобразную талмудическую дисциплину , кропотливое и законопослушное
истолкование знаков мировой культуры . Культура выступает как священная книга ,
требующая все новых добросовестных комментариев и расшифровок .
В
отличие от предыдущих русских поэтов , или больше чем кто - либо из них ,
Мандельштам смотрит на мир сквозь призму прежних истолкований . “ Литературная
грамотность ”, “ поэтическая грамотность ” — не просто часто повторяемые
Мандельштамом выражения , но и основные его требования к таланту . В Данте он
чтит “ образованность — школу быстрейших ассоциаций ”, а также “ клавишную
прогулку по всему кругозору античности ” и “ цитатную оргию ”. О . Мандельштам
. “ Разговор о Данте ”, там же , c. 367, 368.
В
цитатах , пронизывающих всю великую поэзию , Мандельштаму чудятся не простые
заимствования — а воздух , дрожащий от гулкого диалога времен и культур . “
Цитата не есть выписка . Цитата есть цикада . Неумолкаемость ей свойственна .
Вцепившись в воздух , она его не отпускает ”. Там же , с . 368.
Цитата
не чуждое вкрапление в текст , а состояние самого текста , гулко резонирующего
со всей письменной реальностью , с миром всеобъемлющей Книги .
Писатель
для Мандельштама — не столько оригинальный создатель , что вряд ли совмещалось
бы с традиционным иудейским взглядом на Господа как Первотворца всего , — но
скорее переводчик и толкователь некоего первичного текста . И своего любимого
Данте , само имя которого символизирует безграничную мощь воображения ,
Мандельштам зачисляет всего лишь в ученики и переписчики какого - то
изначальноготекста . “ Им движет все что угодно , только не выдумка , только не
изобретательство . Дант и фантазия — да ведь это несовместимо ! <...>
Какая у него фантазия ? Он пишет под диктовку , он переписчик , он переводчик
... Он весь изогнулся в позе писца , испуганно косящегося на иллюминованный
подлинник , одолженный ему из библиотеки приора ” Там же , с . 406.
Не
меньше , чем характеристика Данте , это самохарактеристика Мандельштама ,
который сам “ изогнулся в позе писца ” над страницами мировой культуры . P
азумеется , можно говорить о воздействии средневекового , монастырского
письменного этикета на представление Мандельштама о творчестве , но сам этот
этикет имеет ветхозаветное происхождение . По мысли Сергея Аверинцева ,
ранневизантийская метафорика “ записи ” восходит к древнееврейской и , шире ,
ближневосточной культуре , произведения которой “ создавались писцами и
книжниками для писцов и книжников ”. В этом — отличие восточной традиции от
собственно европейской , античной , в центре которой — свободный гражданин . “
Пластический символ всей его жизни — никак не согбенная поза писца , осторожно
и прилежно записывающего царево слово или переписывающего текст священного
предания , но свободная осанка и оживленная жестикуляция оратора ” ( С . С .
Аверинцев . Поэтика ранневизантийской литературы . М ., 1977, c. 188, 190,
191).
Каждая
строка Мандельштама так или иначе соотносится с некоей главой и страницей в
литературной антологии . Каждое стихотворение — надпись на полях Книги , род
комментария : к Гомеру , Овидию , Данте , Оссиану , Эдгару По , Батюшкову ,
Пушкину , Баратынскому , Тютчеву или какому - то еще неизвестному ,
неразысканному , но предсуществующему источнику .
Мандельштам
вообще изменил иерархию ценностей в русской поэзии . Если раньше для автора
было почетно считаться первым , то теперь скорее последним — не открыть , а
закрыть тему , предложив самую емкую ее интерпретацию , переложив ее на разные
культурные языки . Мандельштам первым узаконил сознательную позицию вторичности
в такой традиционной области высокого вдохновенья , как поэзия , “ божественный
глагол ”. Глагол и должен остаться божественным , а поэту важно провести его
через все смысловые регистры , приспособить к чутью своей эпохи , ввести в
очередной осязаемый пласт культуры . Искусство — это скорее цепкость восприятия
, чем причуда самовыражения . “... Он учит : красота — не прихоть полубога , а
хищный глазомер простого столяра ” (“ Адмиралтейство ”).
И
сейчас , среди новых авторов и течений , которые приобрели известность в 1980-
е годы , преобладает все та же установка на сознательную вторичность . Отсюда
постоянный упрек в “ книжности ” — но должно ли это слово звучать как упрек ?
Это все то же мандельштамовское понимание творчества как самосознания культуры
, как исследовательской и составительской работы с ее языком : с языком
советской идеологии — у концептуалистов , с языками прошедших художественных
эпох — у метареалистов , с языками новых наук и техник — у презенталистов , и т
. д . Подробнее об этих поэтических движениях и о поэзии как “ самосознании
культуры ” см .: Михаил Эпштейн . Парадоксы новизны . О литературном развитии
XIX—XX веков . М ., 1988, c. 139—176.
Цитатность
, или то , что теперь называется интертекстуальностью , — способ существования
текста среди других текстов , точнее , способ вобрать их в себя , воссоздать в
микрокосме одного произведения . Это все та же губчатость поэтического вещества
, которое не фонтанирует из собственных водоносных недр , как в “ нутряном ”
творчестве , а “ всасывает и насыщается ” всей системой мировой культуры .
Таково
заметное влияние Мандельштама , его врожденного талмудического ума на
последующую русскую словесность : образование в ней растущих зон экзегетики и
саморефлексии . “... Письмо под диктовку , списыванье , копированье ”. О . Мандельштам
. “ Разговор о Данте ”, цит . изд , с . 406.
Стоит
ли при этом оговаривать , что вторичность такого рода не только не исключает
оригинальности , но яснее оттеняет ее на фоне уже сделанного в культуре ? Когда
художника призывают творить “ из нутра ”, как бы “ впервые ”, результатом чаще
всего оказывается вопиющая банальность , первое попавшееся клише , что тонко
отмечено , кстати , Пастернаком в одной из записей Юрия Живаго : “ Пастушеской
простоте неоткуда взяться в этих условиях . Ее ложная безыскусственность —
литературная подделка , неестественное манерничанье , явление книжного порядка
, занесенное не из деревни , а с библиотечных полок академических книгохранилищ
”. Б . Пастернак . “ Доктор Живаго ”, цит . изд ., c. 481. Значительно раньше эту
вторичность “ наива ” подметил Тынянов в связи с некоторыми стихами Есенина . “
Поэт , который так дорог почитателям “ нутра ”, жалующимся , что литература
стала мастерством ( т . е . искусством , — как будто она им не была всегда ),
обнаруживает , что „ нутро " много литературнее „ мастерства "” ( Ю .
Н . Тынянов . Архаисты и новаторы . 1929, с . 546).
Когда
же художник создает всего только “ вариацию на тему ” и отдает себе отчет в
предыдущих ее трактовках , тогда - то новое истолкование имеет шанс стать
подлинным открытием — в отношении к прежде созданному , в отталкивании от него
: повторение — путь к неповторимому .
Не
только культура , но и природа оказывается для Мандельштама особым языком и
открытой страницей , испещренной надписями ручьев и скал . Вспомним “
Грифельную оду ” — это своего рода космогония , космография , представляющая
мир в процессе его написания “ свинцовой палочкой молочной ”. Мир сотворен
Словом и пишется как Книга . Все стихии переданы в терминах учения , вся
природа состоит в учениках , прилежно выводит громоздкие каракули , склонившись
над тетрадкой обнаженных пород , врезая в нее глубокие письмена - морщины .
Скалы — “ ученики воды проточной ”, “ им проповедует отвес , вода их учит ,
точит время ”, “ твои ли , память , голоса , учительствуют , ночь ломая ”, “
ломаю ночь , горящий мел , для твердой записи мгновенной ” и т . д . Разные
стихии учатся друг у друга , и мироздание в целом учится у высшего закона ,
тяжесть которого ощущается в малейшей былинке . “ Наважденья причин ” нельзя
миновать даже в случайных событиях , неизбежно цепляемых крючьями причин и
следствий : “ В игольчатых , чумных бокалах / Мы пьем наважденье причин , /
Касаемся крючьями малых , / Как легкая смерть , величин ...”
Все
творчество Мандельштама , по собственному его выражению , есть “ ученичество
миров ”. Это типично раввинистический взгляд на мир , в котором все создано для
учения , и поэт — самый прилежный и кропотливый из учеников : “ И я теперь учу
дневник / Царапин грифельного лета ...” Вселенная оказывается родом ешибота ,
местом наибольшего усердия , погруженности в изучение закона . “ И твой ,
бесконечность , учебник / Читаю один , без людей ...”
Ничего
подобного нет у Пастернака . “ Чего нет в Пастернаке ? — вопрошает Цветаева . —
... Вслушиваюсь — и : духа тяжести ! Тяжесть для него только новый вид
действенности : сбросить . Его скорее видишь сбрасывающим лавину — нежели где -
нибудь в заваленной снегом землянке стерегущим ее смертный топот ”. М .
Цветаева . “ Световой ливень ”, цит . изд ., с . 357.
Но
именно то главное , чего нет у Пастернака , — это и есть Мандельштам :
Кому
зима — арак и пунш голубоглазый ,
Кому
— душистое с корицею вино ,
Кому
— жестоких звезд соленые приказы
В
избушку дымную перенести дано .
Или
:
В
плетенку рогожи глядели колючие звезды ,
И
били вразрядку копыта по клавишам мерзлым .
Или
:
Пусть
я лежу в земле , губами шевеля ,
Но
то , что я скажу , запомнит каждый школьник ...
Мандельштам
— именно в “ заваленной снегом землянке ”, именно “ под смертным топотом ”, втаптывающим
его в землю : под тяжестью закона , которым человек осужден и запечатан — и
который он передает другим , как урок .
Если
Пастернак постигает мир в образах свободной игры , то Мандельштам — строгого
закона и тяжкого учения . Поэтому и космос Мандельштама полон “ недобрых
тяжестей ”, застывших стихий . Мир у него не рассыпается на искры , а залегает
твердым , слежавшимся пластом . Здесь преобладает земля и камень , любимая
стихия поэта , потому что самая исполнительная , послушная закону , нерушимо
блюдущая волю Создателя . И все у Мандельштама становится камнеобразным или
землеобразным : “ песок остывает согретый ”, “ роза землею была ”, стихии
сгущаются — “ словно темную воду я пью помутившийся воздух ”, “ тяжелый валит
пар ”, “ известковый слой в крови больного сына твердеет ”, осы сосут вместо
цветочного хоботка — “ ось земную ”...
Это
отяжеление стихий , переход их в иное состояние вещества , оплотнение ,
отемнение , перегрузка — едва ли не основной закон поэтики Мандельштама .
Особенно примечательно , что воздух , самая легкая и подвижная из стихий ,
оказывается у Мандельштама статуарным , похож более на дерево или на башню ,
чем на воздух . “ Воздуха прозрачный лес ”, “ в прозрачном воздухе , как в
цирке голубом ” и т . д . Воздух не движется , не переходит в ветер или в бурю
. Кажется , ни разу у Мандельштама не взыграла вьюга , метель , что так
свойственно русской пейзажной образности .
Кстати
, если мы обратимся к образам зимы у Пастернака и у Мандельштама , то контраст
станет особенно наглядным . Зима , естественно , выходит за пределы и
хасидского , и талмудического воззрения , поскольку это явление другой
национальной природы , но и здесь мы обнаруживаем ясную разницу двух
поэтических мироощущений . Зима у Мандельштама , как правило , предстает
твердой , словно алмаз , тяжелым настом ложится на землю , издавая короткий и
страшный хруст : “... Все космато — люди и предметы , / И горячий снег хрустит
” (“ Чуть мерцает призрачная сцена ...”); “ Пусть люди темные торопятся по
снегу / Отарою овец , и хрупкий наст скрипит ...”
У
Мандельштама “ белый , белый снег до боли очи ест ” — этот снег пропитан
белизной судьбоносных звезд , неподвижных и жестоких , как закон (“ Кому зима —
арак и пунш голубоглазый ...”). И в другом стихотворении , “1 января 1924”,
Мандельштам связывает зиму с законом : “... По старине я уважаю братство /
Мороза крепкого и щучьего суда ”. Крепкий мороз — иск и приговор :
законническое представление о природе как о суде над человеком .
У
Пастернака , наоборот , зима — это холодные искорки , кружащиеся хлопья , “
белые звездочки в буране ”. “ Как летом роем мошкара летит на пламя , слетались
хлопья со двора к оконной раме ”, — стремительное мельтешение мельчайших
воздушных частиц , образующих мягкие , тканые узоры . Зима то “ вяжет из
хлопьев чулок ”, то “ в заплатанном салопе ” спускается с небес , то свисает “
занавеса бахромой ” — одним словом , входит в разряд “ материй , из которых
хлопья шьют ”.
...
Снег идет , и все в смятеньи ,
Все
пускается в полет :
Черной
лестницы ступени ,
Перекрестка
поворот .
В
этом движении зимы чувствуется бесшабашный жест и прыгающая походка веселого
чудака из еврейского фольклора . Наконец , если у Мандельштама “ в ледяных
алмазах струится вечности мороз ” (“ Медлительнее снежный улей ...”), то у
Пастернака снегопад уподобляется бегу мгновений : “ с той же быстротой , может
быть , проходит время ” (“ Снег идет ”). Повсюду в образах зимы явственно
различие закона и причуды , вечности и времени , наста и хлопьев как метафор
талмудического и хасидского мироощущения .
Обоих
поэтов влечет ближайшая к их исторической родине частица географической родины
: Закавказье . Не поднебесной стеной встающий Кавказ , греза романтиков , но
обитаемая , обжитая земля на нем и за ним , чуть - чуть доступная весть о
немыслимой Палестине . “... Земля армянская , эта младшая сестра земли
иудейской ” ( О . Мандельштам , “ Четвертая проза ”). О . Мандельштам , цит .
изд ., т . 2, с . 183.
И
опять — две поэтические родины , как две религиозные традиции . Неоднократно уже
отмечалось , что Пастернак всем складом своего дарования тяготеет к Грузии , а
Мандельштам — к Армении . Одна страна “ куролесит ”, курчавится лесной мелочью
, среди которой “ дышал и карабкался воздух , грабов головы кверху задрав ”.
Другая — “ орущих камней государство ”, “ книжная земля ”, “ пустотелая книга
черной кровью запекшихся глин ”. Грузия зеленеет , легко искрится и пенится ,
как радость хасида . Армения желтеет , втоптанная в свои мертвые глины , как
скорбь и тяжесть закона .
Мандельштам
, в отличие от импрессионистически возбудимого и возбуждающего Пастернака ,
обращается главным образом к интеллектуальному уровню восприятия . Но это не
означает , что он философский поэт в том смысле , в каком философскими поэтами
были Баратынский , или Тютчев , или Заболоцкий . Обычно мы уравниваем
интеллектуальность и философичность в литературе , не замечая существенной
разницы . Библейско - талмудическая традиция знает мудрецов и утонченнейших
интеллектуалов — но не философов в античном смысле слова . Философский род
познания , как известно , восходит к греческой языческой мудрости , тогда как
Мандельштам , несмотря на многократно заявленную любовь к эллинизму , все -
таки внутренне ближе иудейской духовной традиции .
Что
же это такое : интеллектуализм , чуждый философичности ? Это интеллектуализм не
обобщающего суждения , а уточняющего истолкования . Поэтический ум Мандельштама
далек от обобщений того философского типа , какие мы встречаем у Баратынского
или Тютчева , — далек от медитации , афоризма , максимы , типа “ Мысль
изреченная есть ложь ” или “ Природа знать не знает о былом ...” ( Тютчев ).
Даже там , где Мандельштам внешне произносит общее суждение , он дает лишь
частную , сужающую интерпретацию более широкого явления .
Сопоставим
, например , два очень похожих четверостишия о природе . У Тютчева :
Природа
— Сфинкс . И тем она верней
Своим
искусом губит человека ,
Что
, может статься , никакой от века
Загадки
нет и не было у ней .
У
Мандельштама :
Природа
— тот же Рим , и отразилась в нем .
Мы
видим образы его гражданской мощи
В
прозрачном воздухе , как в цирке голубом ,
На
форуме полей и в колоннаде рощи .
Казалось
бы , эти высказывания сходятся во всем : не только по теме “ природа ”, но и по
структуре : “ природа есть то - то ...”, и по топике — подбору античных имен
собственных . “ Природа — Сфинкс ...”, “ Природа — тот же Рим ...” Но здесь и
заметна тонкая разница . Тютчев пытается решить глубинную загадку природы ,
Мандельштам описывает ее в образах римской цивилизации . У Тютчева — размышление
философского порядка : что есть природа , какова ее сущность ? У Мандельштама —
никакого обобщения , только перевод с одного языка на другой , с языка природы
на язык культуры . Он интерпретатор природы как текста , а не философ природы
как сущности .
Такова
разница между философским разумом и талмудическим интеллектом : оба
концентрируются на процессе понимания , но если философское устремляется от
конкретного к общему (“ это есть то ”), то талмудическое от общего к
конкретному (“ то проявляется через это ”). Сущность открыта только Господу ,
поэтому объяснение должно быть не более общим , чем поясняемое , а более
частным . У Тютчева — натурфилософское умозрение , указание на общие свойства
природы : “ губит человека ”, “ загадки нет и не было у ней ”. У Мандельштама ,
наоборот , римская цивилизация более конкретна , чем природа , которая
переводится на язык “ гражданской мощи ” — “ цирка ”, “ форума ”, “ колоннады
”... По той же самой причине Талмуд более детален , чем Тора , которая в нем
толкуется . Задача — не высказывать истину , а толковать сказанное о ней . Не
входить в тайное тайных природы , а яснее являть явное в ней .
4. Истоки
Итак
, для обоих поэтов напрашивается общий вывод . Как пастернаковская поэзия
является не столько христианской , сколько хасидской , — так и
мандельштамовская поэзия является не столь философской , сколь талмудической .
Безусловно , и христианско - этическая , и антично - философская традиции
привходят в творчество Пастернака и Мандельштама , но при этом контрастно выявляется
их несоответствие этим традициям , их близость — чаще всего неосознанная —
традициям еврейской духовности .
Каково
же конкретно - жизненное , биографическое основание этих двух творческих
интуиций , внесенных через Пастернака и Мандельштама в судьбу русского языка ,
русской культуры ?
Разделение
российского еврейства на две религиозные ветви : хасидскую и талмудическую —
очерчивалось разными географическими зонами их распространения . На севере ,
среди прибалтийского еврейства , наиболее состоятельного и образованного ,
господствовали “ миснагдим ” — буквально , “ противящиеся ”, то есть не
принявшие хасидского обновления , верные раввинистическим устоям ,
предпочитавшие обучение Книге , ученый , законнический путь Богопознания .
Ближе к югу , среди бедного еврейского населения , прежде всего на Украине , —
не оставалось другого пути к Богу , кроме легкосердечности , беззаботности ,
радости нищего сердца : там проповедь основателя хасидизма Баал Шем Това (
Бешта ) имела наибольший успех . Закон написав не в книгах , он записан в твоем
собственном сердце , как открытость Богу и сорадование всякой мелочи ,
приоткрывающей Его волю .
По
словам крупнейшего еврейского историка С . М . Дубнова , “ на северо - западе
царила раввинистическая схоластика и общественную жизнь определяла каста ученых
, застывшая в понятиях талмудического Вавилона ... Иначе обстояло дело в
Подолии , Галиции , Волыни , на юго - западе вообще . Здесь еврейские массы
находились гораздо дальше от источников раввинистической науки и освободились
от влияния ученого - талмудиста . Если в Литве сухая книжная ученость была
неотделима от набожности и благочестия , то в Подолии и Волыни она не
удовлетворяла религиозных стремлений простых людей . Они нуждались в таких
верованиях , которые были легче для понимания и обращались больше к сердцу ,
чем к разуму ”. Simon Dubnow. History of Jews in Russia and
Poland from the Earliest Times Until the Present Day. Philadelphia,
1916, vol. 1, pp. 221—222.
Возможно
, сказалось и общее влияние южного , более стихийного и открытого уклада жизни
, с одной стороны , — северного , более замкнутого и созерцательного , с другой
. Так или иначе , эти два движения , приходящие с Севера и с Юга , обнаруживают
историческую подоплеку двух видов еврейской духовности , проникшей в русское
словотворчество .
Как
известно , семейство Пастернаков происходит с крайнего юга этой географической
зоны еврейского расселения в России — из Одессы . Предки Мандельштама ,
напротив , происходят с севера , по отцовской линии — из Риги , по материнской
— из Вильно . Преобладание творческого хасидизма в Пастернаке и творческого
талмудизма в Мандельштама в какой - то мере предвосхищено той духовной средой ,
которая питала их предков . O связи предков Пастернака с еврейскими традициями известно
очень мало , видимо , в силу того , что два самых знаменитых представителя
этого рода — художник Леонид Осипович Пастернак и его сын Борис Леонидович —
проявляли к этому наследию скорее отрицательный интерес , т . е . сознательно
от него отстранялись . Известно , однако , что предки Пастернака осели на юге
Украины еще в середине XVIII века и что дед поэта по отцовской линии служил
кантором в синагоге , что предполагает наследственную укорененность в хасидской
среде или по крайней мере непосредственное знакомство с ней . Наиболее
подробные сведения о предках Пастернака содержатся в книгах : Леонид Пастернак
. Записки разных лет . М ., 1975;
Christopher Barnes. Boris Pasternak. A Literary Biography. Vol. 1, 1890—1928,
Cambridge UP, 1989; Peter Levi. Boris Pasterna. London, Sydney: Hutchinson,
1990; Lazar Fleishman. Boris Pasternak. The Poet and His Politics. Cambridge:
Harvard UP, 1990.
В
конце концов , как передаются все эти влияния рода и прародины , даже если они
минуют сознательную жизнь и воспитательное окружение ? Почему “ графинечка ”
Наташа Ростова , обученная французским танцам , вдруг , оказавшись в деревне у
своего дядюшки , неожиданно для всех и даже для себя поплыла в русском танце ?
Как усваивается эта особая постановка жеста или речевая манера ?
Вопрос
столь же ясен , сколь и неразрешим . Видимо , лучше вообще не давать на него
ответа , чтобы не пускаться в дебри творческой физиологии , не разрушать
органику поэтического духа . Отделить духовное от родового и врожденного , не
разрушая того и другого , дано только слову Божьему , как сказано ап . Павлом в
“ Послании к Евреям ”: “ Ибо слово Божие живо и действенно и острее всякого
меча обоюдоострого : оно проникает до разделения души и духа , составов и
мозгов ...” (4: 12).
Во
всяком случае , в рассуждении о родовых корнях поэзии вряд ли нам дано пойти
дальше , чем свидетельство самого поэта . “ Как крошка мускуса наполнит весь
дом , так малейшее влияние юдаизма переполняет целую жизнь . О , какой это
сильный запах !” — передает Мандельштам раннее , почти безотчетное ,
обонятельное впечатление от своего “ настоящего еврейского дома ”. О .
Мандельштам . “ Шум времени ”, цит . изд ., т . 2, с . 56.
И
особо — о еврейском языке , которому учился , не обучился , но зато наслушался
вдосталь : “ Речь отца и речь матери — не слиянием ли этих двух речей питается
всю долгую жизнь наш язык , не они ли слагают его характер ?” Там же , с . 66.
...
Так образовались эти два феномена русской поэзии : ее величайший хасид
Пастернак и ее величайший талмудист Мандельштам .
Список литературы
Для
подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://www.emory.edu
|